Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 116



первую логическую задачу, от которой композитору краски не уйти. Это – освобождение живописи от натурализма.[127]

Родившиеся из анализа живописных экспериментов с «красочными рисунками», первые размышления Кандинского на тему «языка красок» (1904) обобщали его собственную живописную практику; после 1908–1909 гг. он все больше стал принимать во внимание опыт других искусств, прежде всего музыки и словесности. В теоретических фрагментах 1909–1911 гг. Кандинский подкрепляет свои рассуждения о краске опытом живописи и литературы. Подробно рассматривая в одном из фрагментов понятие «внутренняя жизнь красок», с которым, по его мнению, связана огромная сила их воздействия на душу, художник приходит к выводу, ставшему краеугольным камнем его учения:

…краска – не только материал подражания иной природе, но и самостоятельная сила. И поскольку она действительно является таковой, постольку она должна, подобно музыкальному тону, стать также элементом композиции. Чисто живописной композиции.[128]

Живописец становится, соответственно, «композитором краски», и живописное творчество уподобляется творчеству музыкальному. B другом теоретическом фрагменте того же периода Кандинский пишет, ссылаясь на пример Метерлинка, что в современной литературе уже предпринималась попытка освободить слово от внешнего смысла путем многократного его повторения, а теперь настал черед живописи, которой следует очистить краску от какого бы то ни было материального содержания.[129]

2.2. Языки искусств и вопрос о первоэлементах

Нет сомнения, что именно возможность сравнить опыт живописного творчества с творчеством в областях поэзии и театра, музыки и танца явилась необходимым условием для кардинальной трансформации теоретической деятельности Кандинского в 1908–1909 гг. В это время, после длительного накопления фрагментарных текстов на тему «языка красок», он пишет обширный теоретический труд под тем же названием – «Язык красок». В 1909–1910 гг. Кандинский этот труд существенно перерабатывает, создавая на его основе трактат, известный под названием «О духовном в искусстве». Правда, судя по эскизу обложки этого времени, первоначально название было двойное – «О духовном в искусстве: язык красок». В окончательных редакциях название «Язык красок» остается для главы VI, посвященной специфическим проблемам живописи, в 1911 г. изменяется на «Язык форм и красок», a в 1919–1921 гг. – на «Язык рисунка и цвета». История названия прекрасно отражает эволюцию теоретической мысли Кандинского. Как подтверждает предпринятое нами в течение ряда лет изучение генезиса книги «О духовном в искусстве», эта эволюция состояла в постепенном вытеснении на второй план (во вторую часть трактата) ранее написанных текстов по специфическим вопросам живописи и в выдвижении на первый план (в начало трактата) написанных позднее глав первой части, трактующих более общие проблемы искусства, прежде всего проблему «духовного в искусстве».

B ходе этой эволюции место вопроса о «языке красок» занял вопрос о «языке искусства» и об «искусстве как языке». Рассматривая краску как самостоятельное средство, или элемент, живописной композиции и формулируя уже в 1904 г. свою теоретическую задачу как изучение «языка красок», Кандинский понимал это в самом широком смысле. В относящемся к тому же хронологическому периоду собрании фрагментов под названием «Определение красок» он, в частности, писал:

Краска – это не только язык в узком смысле, но и средство ловить, захватывать, настраивать, потрясать всю душу со всех сторон. Самые тонкие чувства, которые разовьет в себе человек будущего, он будет сообщать своим ближним при помощи красок. Бесконечная радость![130]

B целом ряде текстов, написанных в Мюнхене перед Первой мировой войной, Кандинский утверждает, что функционирование живописи, как и вообще всего искусства, основывается на том же механизме, что и функционирование языка, – на механизме непосредственного воздействия на душу, которое сопровождается ее ответной вибрацией, в результате чего достигается «обогащение души» – конечная цель искусства.[131] Музыка, литература и живопись должны «просто звучать, и этот звук должен проникать в человека и вызывать [в нем] желаемую вибрацию»: «Искусство говорит…Язык искусства обращен к душе, которая отвечает своею вибрацией».[132] С этим же связан знаменитый принцип внутренней необходимости как «принцип целесообразно достигаемых колебаний человеческой души».[133]

Образ созвучащей вибрирующей души опирается на модель резонансного строения музыкального инструмента – старинный топос, на котором основывается гумбольдтовское толкование механизма понимания в языке:

Люди понимают друг друга не таким образом, что действительно передают один другому знаки предметов… и тем, что взаимно заставляют себя производить одно и то же понятие, а тем, что затрагивают друг в друге то же звено цепи чувственных представлений и понятий, прикасаются к тому же клавишу своего духовного инструмента, вследствие чего в каждом восстают соответствующие, но не те же понятия.[134]

Эта модель была весьма широко распространена в психологической литературе XIX – начала ХХ в.; мы встречаем ее, например, у Т. Липпса. Он сравнивает человеческую душу с системой струн и опровергает объяснение связанных с красками настроений ассоциациями; он настаивает на непосредственном характере такой связи по аналогии с музыкальными тонами, объясняя это общей связью настроений с определенными ритмами и обращаясь к понятию «душевного резонанса».[135]

Кандинский, в соответствии с развернутыми в трудах K. Фидлера и А. фон Гильдебранда мыслями, развивал идеи о творческой деятельности как о сознательной работе формообразования взамен понимания искусства как копирования, отражения, простого воспроизведения художником того, что он видит в природе. При этом художник невольно обращался к тому представлению, что в основе функционирования искусства лежит языковая модель. В своей знаменитой книге «Проблема формы в изобразительном искусстве» (1893) Гильдебранд рассматривает пластическое искусство в качестве единственной в своем роде духовной деятельности, пытающейся вполне сознательно разобраться в вопросе об отношении формы к явлению.

Все другие духовные дисциплины, – настаивает он, – оставляют человека в этом пункте совершенно наивным, ставя его вполне в бессознательное отношение к природе и доставляя ему совершенно неясный запас представлений. Только одно пластическое искусство представляет деятельность, в которой сознание развивается в данном направлении и которая пытается, устранив пропасть между представлением формы и зрительными впечатлениями, создать из них одно целое.[136]

Рассматривая с этой стороны изобразительную деятельность скульптора и живописца, Гильдебранд приходит к выводу, что у обоих дело идет об установлении известного взаимоотношения между зрительной картиной и представлением формы:

Но только живописец реализует картину на основании представления формы, а скульптор представление формы – на основании зрительной картины.[137]

Это представление об отношении искусства к действительности восходит, в частности, к гумбольдтовскому пониманию языка как творческой деятельности, энергии; не как выражения готовой мысли, а как органа, образующего мысль, как работы духа, в ходе которой человек познает сам себя и окружающий его мир предметов.[138] Ибо, как известно, гумбольдтовское учение, «модернизированное» его последователями, прежде всего Х. Штейнталем, в свете психологии И. Ф. Гербарта, нашло в XIX в. наиболее плодотворную почву для своего развития именно в сфере психологии искусства. Собственно же лингвистика, с доминировавшей в ней тогда исторической компаративистикой индоевропейских языков, была настроена к Гумбольдту преимущественно враждебно.[139]

127

Idem. Die Farbensprache. S. 268–269.

128

W. Kandinsky. Man spricht viel davon… S. 418–419.

129

Idem. Musik! Das ist immer die abstrakteste Kunst gewesen… S. 337.



130

Idem. Definieren der Farben. S. 251.

131

В. В. Кандинский. О сценической композиции. C. 259.

132

W. Kandinsky. Musik! Das ist immer die abstrakteste Kunst gewesen…; Die Kunst spricht… S. 337, 421.

133

В. Кандинский. О духовном в искусстве (1914). Верстка в Институте Гетти (Special Collections, Wassily Kandinsky Papers 850910. Series II.A). C. 60.

134

Приводим соответствующее место по книге «Мысль и язык» А. А. Потебни (A. A. Потебня. Мысль и язык. C. 124–125). Ср. там же о гумбольдтовской антиномии речи и понимания: «Все, что ни есть в душе, может быть добыто только ее собственною деятельностью; речь и понимание – только различные проявления (Wirkungen) одной и той же способности речи (Sprachkraft). Размен речи и понимания не есть передача содержания (с рук на руки): в понимающем, как и в говорящем, это содержание должно развиться из собственной внутренней силы; все, что получает первый, состоит только в гармонически настраивающем его возбуждении (со стороны говорящего)» (c. 41).

135

T. Lipps. Psychologie des Schönen und der Kunst. Erster Teil. S. 9, 445–446.

136

A. фон Гильдебранд. Проблема формы в изобразительном искусстве. C. 15.

137

Там же. С. 16.

138

Первая попытка рассмотрения теории живописи Кандинского в свете учения Гумбольдта была предпринята мною в статье: N. Podzemskaia. Abstraction: un concept à définir. De la théorie de Kandinsky aux débats sur l’objet et la chose. P. 75–89.

Ср. изложение гумбольдтовских антиномий в: A. A. Потебня. Мысль и язык. С. 37–54 (глава «Гумбольдт»).

139

J. Trabant. Traditionen Humboldts. Frankfurt a.M., 1990. S. 59–63.