Страница 25 из 27
Приехали. Шóфер мой машину на заводскую стояночку и у своей братвы четырёхколёсной на ночь в курилке пристроился. Я – в гостиницу. Мест нет. На вокзале милиция таких, как я – взашей. Я про Нинку и вспомнил, соседку по старой квартире. Женихались мы с нею. Правда, уж лет десять как не видались, но номерок её на случáй я у тёть Зои взял и занёс в записную книжку. Она у меня там как «Михалыч» обозначена. По отцу. Эт от Светки, жены. Чтоб не нервировать. Звоню.
– Здоров, Нинка! Как дела? Тебя ещё волною балтийской не накрыло?
Она:
– Ой, кто это?
– Я это, – говорю, – узнала? Угадывай, давай! Репейники в волосах помнишь? Навалялись мы с тобой тогда, аж косу пришлось отрезать.
– Николай, ты, что ли?
– Я. Или ты ещё с кем в репейниках отдыхала? Ну, то, это, посмеялись.
– Перекантоваться у тебя можно ночку? – спрашиваю. – А завтра я обратно с трубами домой.
– Ладно, – говорит, – пиши адрес. Поехал на Васильевский.
Нинка замужем, детишек пока не завели, с мужиком в двух комнатах в коммуналке с огромадными потолками, прямо как у нас в цеху. Нинка местной Зыкиной в посёлке была, а как училище по культуре кончила, в Ленинград рванула. За песнями. Там мужика и прихватила себе. Он у неё художник, значится.
Познакомились. Мужик как мужик, поменьше моего росту, чёрный с сединою, кучерявый, лет сколько, не скажу, но не жеребец, нет. Ближе к мерину. На цы´гана смахивает, вот. И с бородою. По виду на художника не особо-то и похож.
А Нинка похорошела на столичных харчах, расцвела. Как косу отрезала, коротко стала ходить, с завитушками. Косметикой себя поправила, хоть завсегда и без помады первой девкой на посёлке была. Бегает по комнатам, поёт и пахнет. И глазками стрел-стрел навострел. Пьянка у них сегодни. Чуднó! Не выходной ж день за воротник-то закладывать.
Художник Нинкин плеснул хрени какой-то сладкой из иностранной бутылки в фужеры на самое донышко. Понятно, вещь-то дорогая. Хотя у нас, к примеру, так не принято… Коль взялся гостю лить, так лей, чтоб и скатерть заодно сполоснуть. А этот – слюней напустил. Жалко, небось. «Эт, мол, «опередив» перед аппетитом». А что мне его «опередив»? У меня с аппетитом завсегда лады и полное согласие, было б только чего закидывать.
Повёл он меня комнаты показывать, пока Нинка на кухне кашеварила. Ничего так обстановочка. Прибрано. Только мебель старая вся. Буфеты какие-то с финтифлюшками, шишками да узорами облезлыми. Диван тоже старый. Вдвоём не поместишься, даже валетом навряд. Это сейчас немодно. У нас бы уж на дрова давно пустили. Мы и то сервант в прошлом годе справили со Светкой румынский, и кресла тоже. Правда, наши.
В угол меня он завёл под конец, где картины у него висят, кисти в банках, краски разные на подоконнике и ещё… забыл как их… кόзлы для рисования, чтоб картина стоймя была. Спрашивает:
– Любите живопись?
– Уважаю.
– А чьи кисти предпочитаете? Наши иль западные?
«Вот, сука!» – думаю. Я хоть на обычном заводе запорной арматуры работаю – секретов нет никаких, но тоже кое-что понимаю. Да и служил я на границе с недружественным нам Китаем. Замполит нас гонял: час строевой, два боевой и три с половиной – политической подготовки каждый день!
– Кисти у нас, – отвечаю ему, – исключительно отечественные. Пару раз чешские выбрасывали, только они больно нежные. Вторую покраску не выдерживают – облезают. Не приспособлены они к нашей эмали.
Он засмеялся. Понравился, значит, мой ответ. Понял, что за рупь за двадцать меня не возьмёшь.
– Картина у вас, – спрашивает, – есть любимая?
– Как нет, – отвечаю. – Завсегда «Бурлаками на Волге» восхищался, ещё с детства.
– Ага, значит, вы – передвижник, – говорит.
Я не дотумкал сразу, а потом дошло. Это он так нашего брата командированного-снабженца называет.
– Да, – отвечаю, – передвижников я очень уважаю. Нелёгкая у них жизнь. Все в заботах о хлебе насущном. Ведь, сколько напередвигаешь – столько и получишь, плюс премиальные, если сработаешь нормалёк.
Слушает, головой кивает. Серьёзный. Бородою трясёт и из стакана пойло своё заграничное поцеживает.
– А вот и мои полотна, – говорит.
Поглядел я на художества его и спрашиваю:
– Что ж слабо так выучились?
Я человек прямой, юлить не научен, что вижу, то говорю.
– Вон, масло такими кусками наклали, на трёшку поди, я стока на месяц на всю сéмью покупаю, а что нарисовано – хрен поймёшь.
Он усмехнулся.
– Это апсракция такая. Тут не глазами нужно смотреть.
– Чем же, – спрашиваю, – смотреть? У меня ничего другого не выросло, да и очки пока без надобности.
– Смотрите на полотно и внутренние ощущения, – говорит, – подключайте. Какие у вас ощущения?
– В животе что-то щекоти́т с вашего напитка, пойду до ветра схожу, а после ещё гляну.
Он в бороду усмехнулся:
– Вкус у вас, – говорит, – неразвитый.
Я смолчал. В чужом доме всё ж.
Стали собираться. Бородачи да бабы ихние. Были и просто недобритые и один с глазами навыкате, без бороды и усов. А ещё под конец пришёл один здоровенный мужик, под два метра и вроде как в одёжке с чужого плеча, будто как мала ему.
Чуднό! Идёшь в гости, так оденься поприличней. У меня и то костюм выходной кримпленовый. У Светки платье с выкройки из польского журнала. И как оденет его, да ещё к платью – лодочки да бусы в три накрута, помада у ней такая… чистая свёкла. Я прям теряюсь весь, когда она в таком виде на улицу выходит. Хоть обратно в дом гони да в прохожей к вешалке приваливай. А у этого – пиджак измятый, брюки как из жо…ванные. Я украдкой на свои глянул и пятнышко с прилипшей грязью оттёр снизу.
Посмотрел ещё разок на здоровяка, а он-то – с бодуна хорошего. Ему б налить для начала, а все тискают его, галдят: «К нам приехал! К нам приехал!» Художник приехал заграничный. Пригляделся – есть такое, заграничное что-то… Ага, на рынке таких завались у ящиков с мандаринами и гвоздиками к Новому году и ноябрьским.
И пока все галдели да перебивали друг дружку, я из той бутылки решил мужику плеснуть незаметно. Хоть пойло-то сладкое, но градусов тридцать будет. Пусть человек поправится. Только посуды под рукой не оказалось. Смотрю – кисти на подоконнике в стакане треснутом. Я их долой, и стакан набузовал почти до краёв. Подошёл сбоку и ему незаметно в руку. Он зырк на меня, морда-то моя ему сновья´, но как понял, что стакан даю, сразу глаза изменились, повеселели глазищи. Хлоп, как иллюзионист Кио, – никто и не заметил, и руку мне протягивает. Я ему свою хотел – через какого-то бородача, но тут его за стол потянули. Не пришлось нам поздоровкаться. У Нинки всё сготовилось. Гости рассаживаться стали, а я бутылку ту незаметно за шкаф задвинул и сел с краешку.
Как мероприятие их проходило и как там галдели они, даже не помню толком – с утра ж не жрамши. На подъезде к городу в магаз с водилой заскочили, «Докторской» по двести грамм проглотили и рвать дальше. А дальше-то – город. Здесь – кирпич, там – кирпич, тут – объезд на ту ж дорогу, откуда приехали! Вертаемся на разворот – опять кирпич! Не объехать – хоть по воздуху лети! Запаздываем…
В общем, глотаю что на тарелку уместилось и до куда руки дотягивались. А через стол как-то совестно мне было. Значится, тостуют – выпиваю, пока разговаривают – жую да пережёвываю. Сосед косится на меня, тот, что выбритый гладко, с выпученными глазами.
– А вы, – спрашивает, – журналист или писатель? Мы раньше не встречались, кажется.
Я прожевал и отвечаю:
– Я передвижник. На пару дней заскочил, а завтра иль субботу обратно к себе на периферию.
У него глаза заблестели:
– Ах, как прекрасно, коллега! Давно я не встречался с настоящим передвижником. Да ещё из глубинки. Какая там у вас красота, наверное? Поля в ромашках, лес в птицах, пиши – не хочу!
– Красота – правда ваша. Хоть пиши, хоть рисуй, а хочешь – на рыбалку или по грибы. Приезжайте к нам, сами увидите.
– Ах, – размахивает он вилкой, – я художник иной формы. Увы, меня природа не вдохновляет. Я певец города, каменных джунглей, городских колодцев, где живут и умирают без единого луча света.