Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 27

Я слушал и пил, заранее решив, что оставлю машину перед театром, возьму такси, и вернусь, возможно, вместе с Метельниковым, для прикрытия. Но все вышло не так. После критиков я вдруг завелся, встал, представился, и стал говорить, что мне, как человеку «со стороны», вся эта проблема представляется существующей только на подмостках, что в реальной жизни мне самому иногда случалось выступать в «прогрессивной роли», но никаких «моральных побед», как это было в спектакле, я не одерживал, напротив, я чувствовал себя полным идиотом, эдаким князем Мышкиным от лесной промышленности, и потому, при всех художественных достоинствах спектакля, считаю, что по сути он ложен и даже вреден, так как внушает зрителю глупые иллюзии насчет возможности какого-то «прогресса». И тут все вдруг стали шуметь, кричать, что театр то же самое производство, фабрика, конвейер, с теми же проблемами, и что если мы кого-то обманываем, то прежде всего самих себя; Метельников от этих речей помрачнел, замолк, и я понял, что если сейчас подкачусь к нему на предмет поездки к нам в качестве «примирителя», он скорее всего пошлет меня подальше.

Но про это я тоже должен был кому-то сказать, и соседка по столу пришлась здесь очень кстати. Застолье уже шло вовсю, над столом стоял гвалт, накурено было так, что люди казалось, вот-вот перестанут не только слышать, но и видеть друг друга. Я говорил соседке, что каждый творит свою маленькую ложь и знает об этом, но в системе тотального человеческого ханжества одна ложь обменивается на другую, что это как ассигнации, которые сами по себе не представляют никакой ценности, но являются лишь знаком, существующим для удобства обращения этих самых ценностей. Как и то вранье, которое мы видели нынче вечером. И при этом все делают вид, будто это имеет какой-то смысл – зачем? Этот вопрос в последнее время я часто задавал самому себе, и потому мое обращение к собеседнице тоже было фикцией; дело было не в словах, не в теме, а в самом голосе, который хоть и был частью всеобщего пьяного галдежа, но все же направлялся на конкретного человека. «Ложь» была «темой» в таком же смысле, в каком составленный из простейших геометрических фигур объект: натурщик, натюрморт – является основой для последующей живописи.

Я даже не мог бы сказать, слушала она меня или нет; от нее просто шла какая-то волна, вбиравшая и гасившая входящие в нее звуки. А грим? спросила она, это тоже ложь: усы, бороды, синяки, морщины, белила? Брови, накладки, плеши, румяна, подхватил я, человеческое лицо всегда лжет, и вы лишь надеваете одну личину поверх другой. В нашем диалоге начали проскакивать «шекспировские» нотки; и здесь пошла уже другая «игра», вечная игра между мужчиной и женщиной с заранее известным, но всегда непредсказуемым финалом. По натуре я не ходок, не люблю шуток типа: всех баб не поимеешь, но стремиться к этому надо! – но и не однолюб, не аскет; нормальный среднестатистический представитель Номо sapiens мужского пола, которому по его социальному на тот момент статусу – чуть выше среднего, – просто «по жизни» суждено время от времени вступать во внебрачные половые связи. Это – диагноз. Сухой как сюжет из уголовной хроники. Но репортер делает из него газетную колонку, а Достоевский – роман. Все зависит от человека: кто-то берет количеством – Дон Гуан по частичной аналогии с моей специальностью ассоциируется у меня с «энтомологом»; – кто-то всю жизнь пестует какой-нибудь хрупкий черенок человеческого познания, но в итоге взращивает целый вертоград новой отрасли с сетью НИИ и строгой системой академических званий.

Но я отвлекся; хотел лишь сказать, что всегда запоминал самый первый «взгляд», это мгновенное «да? нет?» проскакивающее как разряд между никелированными шарами лейденских банок на школьном уроке физики и так неповторимо изменяющее «мгновенную конфигурацию тонкого эфира», что все дальнейшее, последущее делается так же неизбежно и непоправимо как сход лавины после того как тронулся первый камешек. И все сразу становится так легко, и все же чуточку страшно; так чувствуешь себя перед тем как первый раз броситься в озеро после долгой зимы. Мы говорили, потом вышли во дворик, потом я вспомнил, что в машине лежит пачка «БТ», полез за ней, но тут пошел дождь, и мы стали курить в салоне, глядя как стекают струи по лобовому стеклу. Я опустил боковое стекло, а когда стало свежо, включил двигатель, обогреватель, выжал сцепление, и машина покатила вдоль тротуара, шелестя покрышками по свежим лужам.





Дальнейшие события того вечера можно представить как в виде сентиментального киноромана с «двумя тонко чувствующими, но не шибко преуспевшими в жизни героями» – гримерша не прима; я тоже был в каком-то внутреннем разладе, – так и в виде фотосерии из порнографического журнала «Плейбой»: оба варианта были схожи лишь в том, что одинаково вгоняли в видеосхему поток живой жизни. Мы тихо, дворами и переулками, доехали до высокого темного дома с прорезанной узкими окнами башенкой над углом, с переломленной, частично покрытой черепицей, крышей, с цоколем из грубо обработанного гранита, поднялись то ли на четвертый, то ли на пятый этаж, вошли в длинный сумрачный коридор, обвешанный каким-то смутно различимыми предметами коммунального быта, точнее: бытия, – Винера прошла вперед, а я снял ботинки, и в носках, скользя по натертому паркету, добрался до полуоткрытой двери в большую, разделенную платяным шкафом, комнату.

Одним торцом шкаф упирался в узкий простенок, и в мутном, падающем из обоих окон, свете я увидел, что комната разделена на что-то вроде «рабочего кабинета», точнее, студии со швейной машинкой и мольбертом, и на «детскую» с деревянной кроваткой, шкафчиком для белья, журнальным столиком для игр и двумя гимнастическими кольцами, свисающими с ввинченных в потолок крючьев. Кроватка была завалена скомканным постельным бельем, на ковре перед ней блестела двумя нитками восьмерка игрушечной железной дороги, и когда Винера, проходя к окну, чтобы прикрыть форточку, случайно зацепила босой ногой тумблер, на игрушечном семафоре вспыхнула крошечная лампочка, что-то тихонько зажужжало, цокнуло, и из туннеля, построенного из деревянных кубиков и арок, показался и побежал по путям черный паровозик с трубой в виде узкой вороночки и двумя пасажирскими вагончиками. Это была еще одна «мгновенная конфигурация», визуальный ребус, который, разумеется, не имел никакого «второго плана», скрытого смысла, но, трактованный в стиле «игры в бисер», мог представлять собой некий пространственный коллаж на тему русской классики, конкретно, толстовской «Анны Карениной», где в том или ином виде были представлены почти все компоненты основного сюжета: была героиня, по другую сторону шкафа на широкой тахте спал ее сын, по ковру со среднерусским пейзажем бежал паровозик, я же объединял в одном лице как госчиновника, так и типичного соблазнителя с коробкой конфет и шампанским, купленным в ночном гостиничном баре.

При этом я все еще шептал, что поднялся только на минутку, максимум на четверть часа, выпить шампанского и ехать домой, и она в ответ шептала: да-да, конечно, – сдвигая в углы рабочего стола эскизы грима, выполненные цветными мелками, и теребя за плечико уснувшего в ее постели ребенка. Мальчик не просыпался, куксился, мог вот-вот начать хныкать, я на руках перенес его в деревянную кроватку, а когда вернулся, Винера стояла спиной и, судя по движениям локтей, застегивала пуговицы на легком шелковом халатике. Это выглядело совершенно обычно, и в то же время так интимно, что у меня к горлу мгновенно подкатил комок, а в низу живота налилась и запульсировала темная, подвижная как ртуть, тяжесть. Впрочем, это можно было трактовать и как намек совершенно противоположный: я устала, а вам Толя, пора домой. Но я знал, что это не так; знал, что останусь, что потом мне придется что-то плести жене, Метельникову – он видел, как мы уходили, и я видел, что он это видит, – и я даже знал, как обеспечить себе стопроцентное алиби: знакомое милицейское начальство могло выдать мне любую справку, от присутствия в качестве понятого, до задержания на дороге за вождение в пьяном виде с последующей ночевкой в вытрезвителе.