Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 107



Сергей улыбнулся и спросил:

— Ну и как, удачно?

— С первого раза трудно сказать. Девица как будто с образованием, скромная и, по словам матери, хорошая хозяйка. Отец ее по акцизному ведомству работает.

— А вы-то ей понравились?

— Не с лица воду пить, господин прапорщик. Засидится девица, потом спохватится, ан поздно будет. Я человек не особенно видный, не купеческого звания, но аккуратный, домик от отца достался, жалованье получаю по шестому разряду, наградные на праздники. Чего еще больше? Будете жить в Красноярске, заходите, убедитесь.

— Город большой? — спросил Сергей.

— Не ахти какой, — ответил Семибратов, — но хаять не буду. Лет через двенадцать ему минет полных триста лет. Я про свой родной город все знаю. Когда-то московский дворянин Андрей Дубенский основал на месте нынешнего города острог и был его первым начальником. Прибыл он к успеньеву дню с тремястами казаков и двумя пушками к Красному яру и Татушеву острову, на котором жил аринский князь Татуш. Казаки отмерили площадь, обнесли ее рвом и валом, построили стены с двумя проезжими башнями и тремя башнями на столбах.

Семибратов помолчал и, пожевывая влажными губами мундштук потухшей папиросы, спросил:

— Может, вам неинтересно, так я…

— Что вы, Алексей Алексеевич, очень интересно, — поспешил ответить Сергей.

Семибратов, польщенный тем, что прапорщик назвал его по имени и отчеству, отодвинулся на самый край скамьи и сказал:

— Садитесь поудобнее! Так вот, Дубенский приказал построить внутри острога амбар для хлеба, съезжую избу, тюрьму и зимовья для казаков — на каждый десяток по избенке. Три года расчищали казаки густой березняк, завели пашни, покосы. Но по правде говоря, казаки голодали. Почему голодали? Да потому, что из Енисейска доставка продуктов и жалованья длилась очень долго. Голод не тетка… Народ взбунтовался и утопил в Каче — у нас с одной стороны города течет Енисей, а с другой река Кача — своего атамана, кравшего продукты…

— В городе институт есть? — перебил Сергей.

— Нет! Мужская гимназия есть, женская, есть учительская семинария, духовная, городское трехклассное училище и железнодорожное техническое.

— А театр?

— Даже цирк и городской сад. И газета выходит, «Енисей» называется.

— Рабочих много?

— Мало, а вот политических ссыльных хоть отбавляй.

— Вот как, — заметил как бы удивленно Сергей.

— Да-с, милый человек! Как чугунку построили, политических сюда целыми партиями гнали. Одних в городе оставили, других — в таежные углы. А город наш тихий. По правде говоря, скучная в нем жизнь. Или, может, мне кажется, потому что я не пью и в карты не играю.

— Хорошо делаете, Алексей Алексеевич, — одобрительно отозвался Сергей.

— Правду говорите?

— Какая же охота лгать — водка да карты до хорошего не доведут.

— Истинная правда, милый человек. Уж лучше книги читать, романы или что другое.

— А что другое? — многозначительно спросил Сергей и тут же добавил: — Горького? Уж очень хорошо он пишет про любовь и правду, которые не находят себе места на земле.

— Про это говорить опасно, — произнес Семибратов.



— При мне не опасно, — успокоил его Сергей.

Чиновник внимательно посмотрел на Лазо, пытаясь при тусклом свете свечи прочесть в его глазах, искренне ли он это сказал.

— Вы вот про город рассказывали, но не все, — добавил Сергей. — Разве вы не помните, как в шестом году из Москвы к вам пришел с казаками генерал Меллер-Закомельский, а с востока Ренненкампф? Шли они навстречу друг другу, а по пути пороли, вешали, расстреливали. Крови-то народной сколько пролилось, Алексей Алексеевич! А за что?

— Я про эти дела ничего не знаю, милый человек, — ответил нехотя чиновник и сладко зевнул. — Пора спать…

Сергей встал и легко поднялся на верхнюю полку.

В Красноярск приехали рано. Здесь уже слегка подморозило, на крышах белел иней. Город, как полуостров, примыкал к конусообразной и вытянутой в глубину Черной сопке. По Енисею бороздил колесный пароход, оставляя позади себя свинцовую рябь. По обе стороны города лежала тайга, и из глубины ее неслось неумолчное гуденье. В самом городе с тремя площадями и тридцатью улицами жили тихо, бесшумно, с закрытыми на ночь ставнями. И только когда кто-либо из красноярских купцов выдавал замуж дочь или женил сына, город шумел и бурлил три дня, по улицам проносились тройки, запряженные в розвальни, из которых доносились крики, игра на гармошках, песни и улюлюканье, а потом все затихало до очередной купеческой свадьбы.

За Вокзальной площадью, в старых казармах с прогнившими половицами и облупившейся штукатуркой, квартировал пятнадцатый Сибирский пехотный запасный полк, а на другом краю города — казачий дивизион. В городе знали, что командир дивизиона Сотников дружит с купцом Гадаловым, берет у него взаймы деньги и ухаживает за его дочерью-перестаркой, бесталанной девицей, с трудом закончившей гимназию, но обладавшей приданым в сто тысяч рублей.

Командир четвертой роты пятнадцатого Сибирского полка, подпоручик Смирнов, отчаянный картежник, из тех, кто тщетно искал случая, когда ему улыбнется счастье, недвусмысленно предупредил Лазо при первой же с ним встрече:

— Пройдете испытание — офицеры вас примут в свою семью. Не пройдете — пеняйте на себя.

Поселился Лазо в офицерском доме, заняв одну комнату. Это был обыкновенный дом из сруба, поставленный много лет назад каким-то предприимчивым купцом и проданный им втридорога военному ведомству. Кроме железной кровати с тюфяком, на котором виднелись клопиные следы, шкафа с незапирающейся дверцей, хромоногого стола и двух стульев, в комнате у офицера ничего больше не было. В сенях стояла кадка с водой, которую ежедневно наполнял дежурный солдат, и табурет с тазом для умывания.

На другой день Лазо, придя на занятия, увидел, как фельдфебель тыкал кулаком тщедушного солдата и грозил:

— Я из тебя, сукин сын, дурь выколочу! Молчать! Не разговаривать!

Лазо поздоровался со взводом и сказал:

— Раньше чем начать занятия, хочу вас предупредить об одном: рукоприкладства не признаю и буду за это строго наказывать. Это относится в первую очередь к фельдфебелю.

Фельдфебель, у которого усы на упитанном, лоснящемся лице торчали щеточкой вверх, с удивлением выслушал предупреждение офицера.

— Солдата надо любовно и упорно учить, а не бить, — добавил Лазо.

Вечером, проходя по коридору в казарме, Лазо услышал, как один солдат говорил другому:

— Таких у нас еще не было.

Кто-то добавил:

— Долго не продержится. Свалят его за любовь к серой скотинке.

В мутном от мороза воздухе курилась вершина Караульной горы.

Вот уже четвертое воскресенье Лазо бродил по городу, присматриваясь к горожанам. Уж больно много в городе пьяных. Вот прошли с песней, в обнимку, нетвердым шагом двое в поддевках и ушанках. У одного голос низкий, у другого — писклявый, плачущий:

Из ворот выбежала девушка, укутанная в полушалок, и веничком сгребла снежок, опушивший за ночь окно. Молодая женщина в поношенной короткой шубейке, в меховой шапочке, с муфточкой торопливо прошла мимо и сунула Лазо в карман шинели записку. Пока Лазо собрался окликнуть, женщина исчезла, и он, покраснев — столь велика была его застенчивость, — подумал: «Так начинаются все провинциальные романы».

Дома, сбросив шинель, он не спеша повесил ее на гвоздь, торчавший в стене у двери, стянул сапоги, сел на кровать и развернул записку. Она была написана четким и красивым почерком на четвертушке бумаги школьной тетради. С каждой минутой лицо у Лазо все больше озарялось, словно его освещали изнутри.