Страница 6 из 10
______________
* Садовник (франц.).
VI
Софья Петровна любила похвастать тем, что сама ведет все хозяйство на трех тысячах десятин земли.
Однажды она весело, в лицах, представила, как на ссыпке хлеба в амбаре поссорилась с Блюмбергом, так что осерчавший Блюмберг послал ее даже к "шорту".
- Блюмберг, говорю ему, у вас голова баранья! В те мешки, которые для ржи, вы сыплете пшеницу, а в которых пшеница должна быть, у вас рожь... А он мне вдруг: "Мешки на мешки, пшеница на рожь, рожь на пшеницу - ну вас к шорту - а я ушел!"
И Блюмберг действительно хотел уйти и просил расчета, но Софья Петровна расчета ему не дала: у нее было поверье, что кто глуп, тот честен, а умных она боялась, потому что жулики.
Когда Марк Игнатьич приехал от Полунина, Софья Петровна расспрашивала его обо всем с большим любопытством.
- Он ведь очень большой хлебосол, у него там, наверно, куча гостей была... Тем более - воскресенье.
- Нет, никого не было.
- Ка-ак? Совсем никого?.. Это очень-очень странно! - усмехнулась быстро, передернув плечами. - Но он вам все комнаты показывал?
- Да, я все видел... а что?
- И?.. Как вы находите?
- Удобно, конечно...
- Удобно?.. Ужас!.. Эта "стенная живопись", с позволения сказать, эти пла-фоны!.. Какая глупая безвкусица - ужасно!.. И, главное, зачем? Зачем?
Тут Марк Игнатьич кстати вспомнил о письме, запечатанном серебристым сургучом, и когда подавал его ей, удивленными глазами она встретила его глаза:
- Что же вы таились с письмом?.. Скрывали?.. Зачем?
- Просто забыл.
- Какой вы... неумелый, право!
Письмо она вскрыла не при нем, но как хлопали потом двери и как часто сыпалась ее возмущенная английская речь в комнате Марочки - это слышал Марк Игнатьич и думал при этом: "Значит, они действительно поссорились... Вечная супружеская история: ссорятся и неизвестно зачем". Мать его умерла давно, когда он был еще маленьким, и ее он помнил смутно: тонкие пальцы на руках, на одном - тонкое золотое колечко... глаза карие, ласковые... Как мог с нею ссориться его отец?
VII
Лерик плохо писал - перо у него то и дело брызгало, буквы выходили раскоряки.
- Нужно стараться, Лерик, - сказал ему Марк Игнатьич.
- А зачем стараться? - спокойно спросил Лерик.
- Чтобы писать красивее.
- А зачем нужно красивее?
Марк Игнатьич подумал. Он вспомнил Полунина, который говорил, что человек должен жить красиво, и сказал:
- Объяснять это - долго, а только нужно стараться писать, как в прописи, - вот и все.
- Да зачем нужно стараться? - возбуждался Лерик, а ногой под партой нащупывал уже барабан.
- Тебе, значит, это не нужно?
- Нет. Мне и так хорошо.
- Тогда... - Месяц кашлянул, подумал, вспомнил своего отца... - Для папы, для мамы нужно.
Лерик вспыхнул:
- Для папы?.. Папа - негодяй, прощелыга!
- Что-о?
У Месяца похолодело внутри: он всегда был любящим сыном.
- Негодяй! Скотина! - кричал Лерик, весь красный и злой. - Он хотел меня высечь!.. Он - нищий, нищий! Свое имение промотал! Живет на мамин счет!.. Негодяй!..
Месяц даже не нашелся, что сказать: так был поражен. Посмотрел на Лерика почти с испугом и вышел из классной на прямых ногах.
Через минуту, в столовой, побледневший, он говорил Софье Петровне:
- Что же это?.. В восемь лет так отзываться о родном отце, что же это?
- Вам-то какое дело? - прикрикнула Софья Петровна. - Ну да - он тер-петь не может отца! Ну да - отец хотел его высечь, а я не дала! И пусть попробует только, пусть! А вам до этого никакого нет дела!.. Вы занимаетесь с ним - превосходно, а воспитываю его я! Я - понятно вам? И никому не уступлю этого - только я! И конец!
Она взвешивала зачем-то сушеные лепестки роз на медных весах, и от сильного жеста ее тучей разлетелись легкие лепестки по всей столовой.
- Нет, я так не могу... Я не могу так... - упрямо твердил Марк Игнатьич. - Пусть он при мне не отзывается так об отце, потому что я не могу!
- Да вы не вспоминайте ему про отца - и только!.. И только! - блистала глазами Полунина. - И отчего вы такой смешной?.. А что теперь делает Лерик?
- Не знаю... Барабанит, должно быть... Я пройдусь по саду. Я расстроен.
И Месяц вышел в сад и пошел по каштановой аллее, густо засыпанной листьями, и дальше, из усадьбы, в поле, где подсохли дороги.
По условию, он должен был пробыть в усадьбе недели три, пока приводился в известность и продавался урожай, а потом все переезжали на зиму как раз в тот город, где учился Месяц; тогда он мог по-прежнему добросовестно, как все, что он делал, любя, изучать слова. Но теперь он шел и думал - не уехать ли? Не бросить ли Лерика?
Так хороша была ясная осень! Сквозь золотое крупное кружево каштанов вверху глядела такая промытая дождями холодная лазурь, что даже глазам было больно. От пруда пахло осенней посвежевшей водою, от земли кругом бродящими осенними листьями, травами, от дальней риги - осенним хлебом - все крепкие запахи. Пара вальдшнепов, сначала один, потом другой, каркнув и каркнув, совсем близко мелькнули острым коричневым широким зигзагом, куцые и сытые, длинные носы вниз. Месяц даже остановился, забывшись.
Вдруг сзади несмелый окрик:
- Марк Игнатьич!
Бежал Лерик со своим любимцем, борзым Муфиком, которого он держал на длинной цепочке.
Месяц заметил, как посмотрел на него Лерик, подбегая: не виновато и не ребячливо - только наблюдающе издали; потом побежал рядом вприпрыжку, и Муфик прыгал.
Настоящий чистый борзой, хотя бы и годовалый щенок, серьезен, но Муфик был сеттеровый ублюдок, и теперь, прыгая, все хищно косился по сторонам: то на гусей, видных сквозь оголенные кусты на берегу пруда, то на индюшек, бормотавших около клумбы с белыми хризантемами, то на цесарок, и все повизгивал беспокойно, и навастривал уши, и пробовал исподволь, крепко ли держится у Лерика цепь.
Месяц не знал, о чем говорить с Лериком. Обиженный, он вообще сжимался, уходил в себя, и его трудно было разговорить. Но Лерику, видимо, это и не нужно было: ему нравилось управлять Муфиком, сдерживать его, как горячего скакуна, а Марк Игнатьич был при нем просто на всякий случай, как большой: что большой иногда годится, это он, конечно, знал. Так большой с маленьким и с острой длинной собакой беспокойной рыжеватой масти шли среди плакучих сочных молодых ясеней в декоративном саду, по аллейкам низко остриженной кормовой шелковицы, теперь уж совсем скромной и голенькой, по аллейкам желтой акации, в которых бешено носились, пища, молодые синицы и шмыгали внизу волчки - молчаливые осенние птички, с красными грудками и узкими хвостиками, вечно мелко дрожащими.
За каждым живым движением кругом следил Муфик горячим взглядом, и острием морды, точно иголкой, сшивал себя и с синицами и с волчками, и так и взвился на дыбы, жалко взвизгнул, когда мелькнула далеко впереди и пропала пестрая кошка.
Наконец, около самой риги, где ссыпали хлеб и торчали в дверях Софья Петровна, Блюмберг и Павел Максимыч, Муфик не вынес искушения: за какую-то дичь принял он белых молочных тупорылых поросят, вышедших из хлева с огромной маткой, рванулся так, что свалил с ног Лерика, врезался в поросячью гущу, перервал пополам одного, другого, третьего... такой поднял переполох, что сбежалась вся рига: Блюмберг собирал, кряхтя, зарезанных, Павел Максимыч отгонял живых, матка, крутя хвостом, ревела, как в медную трубу, двое рабочих гнались за Муфиком, Софья Петровна бежала к Лерику, который, падая, расшиб до крови колено и теперь, может быть и нарочно, плакал во весь голос, а Марк Игнатьич с живейшим любопытством следил за всеми: очень уж все это случилось быстро.
И вот прозрачный осенний день, может быть единственный, в который все несравненно виднее, чем во все остальные дни года, все четко, близко: и круглые листья вяза - последние, и крыша риги - соломенная, старая, в зеленых лишаях, и стайка голубей около сломанной сеялки - сизые, пестрые, один белый - и еще отовсюду так много разного, - и ближе всего, глядя на Месяца снизу вверх, стояла маленькая, сухонькая, черненькая женщина в теплом платке, сверкала восточными глазами, возмущенно дергала правой рукой (левой держала за руку Лерика) и, наседая на него, кричала: