Страница 4 из 43
Когда пришел Дурак, я сидела на стуле, завернувшись в полотенце, и курила. Александр лежал.
— Ну что, проснулись? Наташа, что это у тебя вид такой? Саша тебя обидел?
Я не удержалась от заранее приготовленного ответа.
— Нет, Витя. Как раз наоборот. У твоего друга на нервной почве хуй не сработал. А может, он давно им не пользовался — забыл, как ебутся…
«Ебутся» я не договариваю. Александр вскакивает и отвешивает мне такую оплеуху, что я падаю со стула. Дурак молниеносно подхватывает свалившееся с меня полотенце и бежит в ванную мочить его. Александр уже преспокойно в койке — руки за головой…
Мы уже были одеты, но я все держала полотенце у скулы. Александр вырвал его у меня и повернул за подбородок к окну.
— Ничего не будет. Пошли.
И мы ушли. Дурак улыбался. На улице было солнце. Неторопливо идущий народ — в это время либо прогуливающий по липовым больничным, либо студенты. Или молодые люди вольных профессий, как Александр Иваныч, в компании плетущейся чуть сзади малолетней бляди. Мне было грустно и стыдно. А он назначил мне свидание на вечер. В саду с фонтаном, перед Казанским собором. И я ждала его. Там все кого-то ждали. Только они дожидались, уходили, а я просидела на скамейке полтора часа. Неприятный тип, не ожидавший, а подыскивающий кого-нибудь, звал меня пить шампанское: «Все равно ваш дружок уже не придет!» Но я думала, что придет. Зачем было назначать свидание, неудобно было так просто расстаться? Я позвонила Гарику. На зло тому, кто не обидится, даже не узнает? А Гарик напился. И я не стала его ждать у выхода из ресторана. Пошла домой. В белой уже ночи…
3
«Школа — это второй дом!» — первый раз я услышала эту фразу восемь лет назад. Даже не верится, что иду туда в последний. За аттестатом. Все мои соученики, конечно, идут на праздничный вечер. Вечер выпускников восьмых классов. А я просто за бумажкой, текст которой мне приблизительно известен. В основном «4», в графе «Поведение» — «удовлетворительное». Вы ж понимаете! Они там все перекрестились этой весной. Последней.
Я бы с удовольствием осталась еще на два годика. Все так же организовывала бы концерты с участием ансамбля «Мечтатели» — не важно, о чем они на самом деле мечтали; с выступлениями практикантов института физкультуры — такими прекрасными, стесняющимися нас, девчонок, юношами, поющими под гитару Окуджаву. Я бы готовила доклады по литературе, писала бы сочинения по-английски о «Блэк Бьюти» и о Лондоне, в котором навряд ли когда-нибудь буду…
Сижу на скамейке, принесенной из физкультурного зала. Ряды скамеек. До четвертого класса мы, малыши, ходили по этому залу парочками в переменки. Кругами, кругами нас заставляли ходить. И все что-то жевали. Из дома что-то принесенное. Когда постарше стали, то стеснялись уже жевать и уносили обратно домой протухшие бутерброды. И ходить стеснялись — из платьев вырастали, чулки были короткие — стояли у окон.
Какая-то пизда в первом ряду, с огромным белым бантом в волосах. Все такие нарядные, взволнованные. Бедный директор — через полмесяца он должен будет проделывать эту же процедуру. Только с еще большей торжественностью и маской большей ответственности. Будет вручать десятиклассникам аттестаты полного среднего.
«Мамы всякие нужны, мамы всякие важны…» — хуй-то! Всем выдают по отдельности, и сначала, конечно, отличникам. Потом поток середнячков. В их числе и я. Хамство какое! Помимо аттестата мне вручают грамоту — за активное участие в жизни школы им. Чкалова и за организацию культмероприятий. Директор жмет мне руку, все хлопают, Ленька Фролов орет: «Даешь Медведку!», а мне обидно. Выгоняете вы меня, грамотой прикрылись, сама, мол, она ушла. Неправда, это вы меня больше не хотите! Не подхожу я вам. Половина девчонок с распущенными волосами, но именно мне тощая рыжая завучиха делает замечание и, зло сощурившись, смотрит на мой рот. Я родилась с таким!
Как только торжественная часть заканчивается, все девчонки устремляются в туалет. Сейчас будут танцы. Из репродукторов по углам зала уже звучит песня, которую называют «Голубая мама». «Блю» — это ведь и грустная. Но грустная у всех есть. В туалете столпотворение. Все готовятся. «У меня комбинашка не торчит?» — я даже лифчик не ношу, а они в комбинациях. Почему я не могу, как они, радоваться этому вечеру, находить в нем что-то волнующее? Для них это начало чего-то, обещание… Вот они стоят по стеночкам зала, хихикают в ладошки, шепчутся. Может, один из сутулых, прыщавых мальчиков пригласит ее на танец. Она потом целый месяц с подружками обсуждать будет, на каком расстоянии они танцевали.
Приходит парень, в которого я была влюблена в прошлом году, он заканчивает десятый класс. Сейчас мне смешно. А ведь всего год назад мы заперлись с ним в классе и целовались, и мне казалось это невероятным. Кто-то дергал дверь, а он прижимал меня к стене, и я чувствовала его хуй на своем бедре… Сейчас мы тоже пойдем в темный класс. Там нас ждет Ленька Фролов — здоровенный второгодник с черными волосиками над верхней губой — с планом и записями «Лед Зеппелин».
От одной затяжки мне становится грустно. Фролов блаженствует, сидя верхом на маленькой парте.
— Илья, поцелуй меня.
Илья целует. Он, конечно, видит, что я не такая, как год назад. Ему, наверное, обидно.
— Ленька, может, ты тоже хочешь меня поцеловать? Фролов ухмыляется и чмокает меня в щеку. Да, их моя наглость смущает. И они не ударят меня, если я скажу сейчас что-нибудь обидное им. Неиспорченные мальчики. А я — испорченная?
Мы идем с Ильей в зал и танцуем. Под «Мами Блю». Она уже бордовая от насилия. Приходит учительница английского. Она мне нравится, с ней я попрощаюсь.
— Гуд ивнинг.
Мы обе смеемся. Сквозь очень толстые стекла очков мне совсем не видно ее глаз — они такие маленькие. Но мне кажется, что добрые.
— Гуд лак, Наташа.
Прихожу домой, а там мама. Не поехала на дачу, где уже с мая месяца бабушка — полет, окучивает, удобряет и ругает материного мужа за запущенность огорода. Моя мама «блю» в обоих вариантах. Смотрит на меня недоверчиво своими серо-голубыми глазами.
Давно-давно у нас был проигрыватель. Мама танцевала под пластинки, красиво изгибала талию. Она пудрила нос ваткой из старинной малахитовой пудреницы… Я нашла в шкафу старую коробку из-под обуви. В ней хранились маленькие книжечки со стихами моей мамы. Письма, фотографии, конвертик с засушенными цветами… Я так плакала, когда увидела незнакомого мужчину с мамой — они сидели близко-близко друг к другу, и мама курила. А потом она поехала в Германию и привезла мне красивые туфельки. Она не вышла замуж за немца. Она вышла за Валентина. Мама, ты вышла замуж за дачу? Хотя, какая это дача? Для меня — да, а Валентин ведь живет там. Это его дом, он в нем прописан. Поэтому у них с матерью ничего не получается — он там, она здесь. Одну зиму она каждый день к нему ездила и была веселой… Но летом я слышала, он сказал ей: «Пошла ты на хуй!» Зачем ты простила его, мама? В то лето она отправила меня в пионерский лагерь. А Валентин потом стоял на подоконнике лестничной площадки, и мама, и я его видели из окна комнаты. «Рита, я выброшусь! Я брошусь!» — он бросил вниз чемоданчик, в котором приносил украденные книги — он работал на Печатном Дворе, — Ахматову, «Новый мир», «Иностранную литературу»… Он бы не выбросился, мамочка.
Мне кажется, что она боится меня, правды обо мне. Не доверяет. Думает, что урок пропущу, ночевать домой не приду. Я показала ей аттестат, она дала мне деньги на урок. Не спрашивает, была ли я на уроке сегодня. Она, наверное, звонит учительнице — проверяет. Мне стыдно. Я как бы предаю ее и ее надежды. Она-то думает, что я «буду, стану»… Кем? Кем она не стала. Почему это дети должны воплощать в жизнь родительские планы? Почему они сами не «стали»? Я не буду иметь детей, чтобы не мучить их укором и самой не страдать — я, мол, на вас всю свою жизнь потратила, а вы, неблагодарные, уходите, оставляете меня на старости лет одну, так и не став…