Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 48

Не понимая вражды и не признавая войны, Вильзар воевал, как герой, как герой, он и умер. Мне кажется, что внутренним мотивом его сознательного и покорного пребывания на опасном посту было чувство, что относительно невинным во всем совершающемся на земле ужасе можно оставаться лишь при условии поставленности на карту и своей жизни. Впрочем, все догадки темны; о своем тайном диалоге со своим долгом и со своею судьбой он никогда не говорил. Как все истинно аристократические натуры, он при всей своей общительности и открытости был в известном смысле сдержан и замкнут. В нем была тверда его большая мужская воля, но одновременно он был во всем жизненном обиходе женственно нежен и мягок. Сколько прекрасного чувства жизни, сколько тонкого понимания таинственного смысла самых обыкновенных дней и часов ушло с ним в вечность могилы. Он как никто понимал умную беседу полупризнаний, полунамеков, тихую прогулку, задумчивость полуосвещенной комнаты, психологичность самовара... Во всей его манере жить — делать свое маленькое дело в батарее, мечтать о своем большом деле в науке и жизни; вставать утром, ложиться вечером с книгой в руках, сидеть над шахматной доской, насвистывая арию графини из «Пиковой дамы», незаметно примирять меня и командира, терпеть тяжелую хмурость Митрофана Евгениевича и уверять, что ишиас вовсе не болезненная вещь, стоять на батарее под огнем[107]и рассказывать об этом так, будто это столь же легко и просто, как стоять под дождем, требовать от себя самого сурового отношения к долгу и делу и отговаривать других от такого же отношения, называя его бездарным педантизмом. — было так много благородной формы и строгой красоты.

Если война имеет какой-нибудь смысл, если ее защитники мечтают, что она в борьбе противоположных тенденций и интересов выкует нового гармоничного человека, то этот человек окажется неизбежно человеком типа Вильзара. В нем она как бы убила свою цель, свой идеал, свой смысл. И потому с его смертью все кругом стало темным, слепым и безумным. Ах, как тяжело жить, как бесконечно тяжело.

Вчера тело Вильзара перевозили в Ригу. Двадцать верст мы ехали верхом за гробом, который вздрагивал и кренился, дурно привязанный к лафету. На крышке гроба ненужно, мертво символично трясся конец шашки и убогая пальмовая ветвь георгиевского венка. К концу пути мы ехали дождливыми сумерками. Прошли весь город, перешли через свинцово-мрачную, суровую Двину, и, наконец, внесли гроб на своих плечах в маленькую кладбищенскую часовню, уставленную тропическими растениями и наполненную медлительно-грустными звуками органа. После холода и мрака дороги часовня показалась райской обителью. Гроб, одинокий и трагический в пути на лафете, встал в цветную нишу спокойным и таинственно благообразным.

В часовне все было неимоверно странно и спутано. Война с немцами. Немцами убитый полунемец Вильзар. Немец пастор, благодарящий на немецком языке Господа Бога за то, что он удостоил Вильзара пасть смертью храбрых за правое дело русского царя. Боже мой, какая бесконечная, беспросветная ложь! и где же?

Рядом с потрясающей, лютой правдой безумной смерти Вильзара. И такое соседство лжи и правды не где-нибудь в миру, а в храме Божьем...

Вильзар был убит через три дня после нашего батарейного праздника. К вечеру этого шумного дня мы: Вильзар, M-и, братья Г-ие и я, забрались в отдельную комнату нашего окопа и «под сурдинку» выпили бутылку Редерера. Этот эпизод праздника был крайне уютен. Мы весело пили, с грустью и радостью слушали игравший за окном[108]военный оркестр и нежно, душевно и весело болтали друг с другом. Вильзар был в этот вечер предметом общих симпатий: М...и, впервые ближе познакомившийся с ним, был им прямо-таки увлечен; одухотворенный шампанским, Г-ий объяснялся ему в любви. А через три дня мою еще живую голову отделяло от его уже мертвой, изуродованной головы всего только тонкое средостение гробовой доски (я шел у изголовья)...

Это у нас! А там, у немцев, убит Ласк. Это ужасная, в сфере философии, быть может, мировая, потеря. Он был крайне странный и глубоко оригинальный человек. Небольшой, сутулый, с опущенной и слегка на сторону склоненной, как бы к чему-то прислушивающейся головой, весь какой-то напряженный и нудящийся. В нем все было крайнею противоположностью легкости и радости. Его отношение к философии было роковою присужденностью к ней. Он любил только философию, но эта любовь при всей своей продуктивности была в известном смысле безблагодатна. Он страшно мучился ею. Она заставила его отказаться от той пышности и того богатства многомотивной жизни, соблазн которой жил у него в душе. Она надломила непосредственность его воли к личному счастью. Она заперла его одного, без прислуги, в его маленькую квартиру на одной из самых поэтичных улиц Гейдельберга.

Когда он думал, он ходил на цыпочках, дабы не спугнуть своей нарождающейся мысли. В это время его правая рука каким-то судорожным движением старалась не то что-то схватить, не то что-то отстранить от себя, а тяжелый взор больших, темных, еврейских глаз неподвижно повисал в пустоте. Особенно же характерна была его манера говорить: взойдя на кафедру, он вначале долго молчал; в эти минуты лицо его застывало в египетской неподвижности; затем по лицу пробегала какая-то скорбная тень: то была мука мысли, принуждаемой войти в звуки и образы слов; наконец, у него раздвигались усы (усы, как у Ницше), раскрывались толстые, почти негритянские губы, и лишь много позднее с громадным трудом разжимались крепко стиснутые зубы. Первые слова он выталкивал с громадным трудом, но затем он начинал говорить все углубленнее, страстнее и вдохновеннее. Его лекции были бесконечно изощрены. Он запечатлевал в изумительно находимых им словах не то чтобы мысли, но[109]как бы заревые отблески будущих мыслей. Он говорил со страшною пластичностью о царстве невидимых истин; он был визионером логических схем — и эти схемы цвели у него в мозгу с яркостью каких-то фантастических цветов, пролетали над ним в образах фантастических птиц...

Насколько я слышал, Ласк убит во время большого немецкого наступления от Горлицы к Сану. Тело его не найдено.



Не приходило ли тебе в голову, читая и слыша, как много за последнее время умерло выдающихся людей, что они умерли все не от болезней, а от того безумия и страдания, что война принесла в мир?

К жене. Рига, 22-го ноября 1915 г. Дивизионный лазарет, палата № 5.

...Вчера я послал в Москву телеграмму, извещающую тебя о моем злокачественном падении из саней. Сейчас нога, слава Богу, что-то затихла, и я хочу попытаться написать тебе хотя бы несколько слов.

18-го с вечера Иван Владимирович получил приказание явиться в штаб дивизии для выяснения обстоятельств, при которых попала в плен в деле при Альт-Ауце 6-я батарея нашей бригады. С ним должны были поехать и те офицеры, которые участвовали в этом позорном и тяжелом для нас бою.

Погода в последнее время стояла ужасная, дороги никакой: ни пройти, ни проехать. Утром девятнадцатого подали самодельные узкие санки без отводов с привязанными в качестве сидений ящиками. Заложены они были по распоряжению старшего по конюшне парою мудрых, пожилых лошадей переднего выноса.

Нам с Владимиром, однако, не понравилась эта степенность выезда, и он, вопреки желанию торопившегося Ивана Владимировича, приказал запрячь в сани молодых вороных жеребцов.

Заложили с осторожностью, подали шажком, мы сели в сани и Иван Владимирович сказал: «трогай». Смущенный ездовой как-то нерешительно буркнул: «того гляди разнесут», и шевельнул вожжами. Жеребцы с места рванули и пошли трепать нас по узенькой дороге между[110]высокими сосновыми стволами. Несколько секунд мы скакали прямо, потом жеребцы круто повернули направо к конюшне. В это мгновение я вдруг почувствовал какой-то тупой удар по лбу, словно прокатившийся по всему телу, увидел над собою веселое, смеющееся лицо Г-го, почувствовал, как словно пьяные сначала ринулись куда-то от меня, а потом обратно на меня красные, сосновые стволы, вскочил, вскрикнул от боли в ноге и понял, что она сломана. Тут же сверкнула счастливая мысль: значит, домой, с этой мыслью меня опрокинуло в какой-то туман. Издали, как сквозь сон слышались какие-то голоса. (Мне потом сказали, что это были голоса несших меня в окоп солдат). Потом все окончательно пропало...