Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 48

Пережили мы один вечер, который тоже был ставкой на крепкие нервы. Получили мы к ночи приказ занять еле маскированную позицию под Яблоницей польской. Часам к 11-ти мы встали за небольшими бугорками, наскоро вырыли кое-какие окопы и только что собрались отдохнуть, так как к раннему утру ожидались преследующие нас немцы с непременными тяжелыми орудиями в авангарде, как на фоне темного неба, на левом фланге батареи показался черный силуэт странного всадника в широкополой шляпе. Оказалось, что к нам в первый раз за все время войны с чего-то решил пожаловать батюшка одного из полков нашей дивизии. Собрав людей, он произнес речь, в которой сообщил, что по полученным в штабе сведениям бой будет к утру тяжелый, и что нет надежды, чтобы многие из нас остались живы. Сообщив затем, что он только обошел окопы своего полка, и что мы, батарейцы. для него не пасынки, но наравне со стрелками[87]любимые чада, — он и нам предложил поисповедоваться и принять отпущение грехов...

Когда батя уехал, наше настроение сильно ухудшилось: это был первый случай коллективного соборования. Утра мы невольно ждали с суеверным страхом. Умываясь, наш новый офицер, храбрец и атеист, по прозванью Арапчо-нок, костил батюшку, на чем свет стоит. Обошлось однако вполне благополучно. Хотя немец стрелял с наблюдателем летчиком, и хотя висевший над нами аэроплан все время сигнализировал цветными зигзагами, немецкие тяжелые упорно ложились или правее батареи, или на ее правом фланге. Так что мы все время, неустанно стреляя двумя левыми взводами, не понесли никаких потерь.

А бой был под Яблоницей действительно жаркий. Иван Владимирович рассказывал мне потом, что картина, раскрывшаяся перед ним к рассвету с его прекрасного наблюдательного пункта, была истинно монументальной картиной современного боя. Немцы двигались как саранча, двигались лавинами, двигались каким-то бескрайним человеческим океаном. Впереди цепи одна за другой; за цепями в подкрепление им плотные колонны; под прикрытием тяжелых орудий во все стороны разъезжалась и по всем позициям устанавливалась разнообразная легкая и гаубичная артиллерия, к флангам скакала кавалерия; совсем в глубоком тылу продвигались обозы; в воздухе кружили и висели аэропланы.

А у нас — у нас решительно не было никакой возможности бороться со всею этою сокрушающею массой людей, пушек и изощренных технических средств, со всею этою подавляющею отчетливостью немецкой военной организации, с яростью германского натиска.

Не располагая ни воздушной разведкой, ни тяжелой артиллерией, с пехотой, растаявшей до четверти нормального состава дивизии, мы немощно посыпали немецкую мощь «сахарною пудрою» наших трехдюймовых снарядов, зная и чувствуя, что все зря, что все усилия тщетны, что дело безнадежно проиграно.[88]

К матери. 27-го июня 1915 г. Куртенгоф близ Риги.

Дни нашего отдыха, очевидно, близятся к концу. В пехоту прибыло все предназначенное для нашей дивизии пополнение, молодое, рослое, но мало обученное. Бригада получила новые пушки взамен расстрелянных. Причем не обошлось без характерных для нашего военного ведомства курьезов. Третья батарея получила пушку, сданную за негодностью первой. Конечно, она выкрашена и внешне подновлена, но самое важное для стрельбы — дуло орудия, оставлено старое. Прибыл также и конский ремонт. 3-я батарея, всегда отличавшаяся хорошим конским составом, будет теперь запряжена прямо-таки нарядно.

На днях у нас состоялся парад. На большом зеленом плацу, обрамленном молодым лесом, в глубине которого весело белели солдатские палатки, под высоким, чистым, темно-голубым небом, выстроилось многотысячное каре нашей дивизии. Возле памятника Петру 1-му жарко горели на ярком солнце медные трубы полковых оркестров. На затянутых кумачом щитах торжественно красовались золотые и серебряные георгиевские кресты, предназначенные к раздаче героям галицийских дней. У щитов расположилась группа начальства в полной походной форме и боевых орденах. Ровно в 10 у церковной паперти с хоругвями и иконами, в ярко-зеленом облачении появилось духовенство и, перейдя весь плац, подошло к группе начальства. Начался молебен. После обхода батюшкой с крестом первой шеренги всего каре начальник дивизии созвал к себе офицеров и солдат, представленных к Георгию и, раздав кресты, из которых громадное большинство, за смертью представленных к ним, осталось на груди красных щитов, обратился к дивизии с речью. Он долго, с многократными упоминаниями отдельных боев, говорил о галицийском наступлении, и, твердо веруя в своем начальническом номинализме, что полк это прежде всего тожество литеры, очевидно не замечал, что беседует не только о покойниках, но почти исключительно с покойниками, так как для 14-ти тысяч окружавших его новобранцев ею слова естественно звучали пустыми звуками. Горьким, реалистическим коррективом к его речи было красноречивое молчание нерозданных крестов на ярком кумаче. После речи грянула музыка, парадным[89]маршем двинулась пехота батальон за батальоном. Нарядно, на отдохнувших лошадях развернулась артиллерия, батарея за батареей. Веяли знамена, катилось «рады стараться», гремело «ура», снова и снова звенели трубы, — и от всего этого было и телу и душе звонко и весело, хотя все это явно означало, что все готово, — готово снова калечиться и умирать. Наташа потом говорила мне, что более трагического впечатления, чем от нашего парада, она никогда ни от чего не получала, и что когда мы с Г-м впереди наших взводов проезжали мимо нее перед начальником дивизии, салютируя обнаженными шашками, она испытывала смертельную тоску.

Иной раз мне думается, что переживать войну на фронте много 1легче, чем переживать ее в тылу. В своей сердцевине она все же таит много значительного и увлекательного, а со стороны она, вероятно, сплошной кошмар.

Скоро уже три недели, как мы отдыхаем. Иногда мне страшно жалко, что ты не приехала сюда. Какая была бы бесконечная радость свиданья. Хотя боюсь, что при твоем душевном складе тебе все было бы отравлено тем, что каждую минуту возможен приказ о немедленном выступлении, о немедленной разлуке.



Когда и куда мы двинемся, еще совершенно неизвестно, и неизвестно потому, что это в последнем счете зависит от «германа», в руках которого, что ни говори, все же все время остается инициатива действия.

К жене. 11 июля. 1915 г. Позиция под Митавой.

...Ты еще не успела сесть в поезд Петербург — Москва, как наша батарея уже стала на позицию. Ночь, которою поезд нес тебя в милую Москву, я так же не спал, как и ты. Кругом нас царствовал густой мрак совершенно невыясненной еще боевой обстановки. Ночь была еще темнее и непонятнее этого мрака. Дождь лил как из ведра.

Почти всю ночь я просидел на позиции, лишь дважды забежав погреться в какую-то дворницкую близ шумевшего парка, где среди груды всякого хлама и полного хаоса наши денщики готовили чай...[90]

В ранний дождливый утренний час бедный Валериан Иванович, быть может, сброшенный подраненной лошадью, быть может, раненый сам. а быть может, уже и убитый, упал с какими-то неясными словами с лошади и попал в немецкий плен, который его бесконечно нежной, русской душе будет тяжел, как крышка гроба.

А в час, когда ты подъезжала к дому, начался страшный обстрел нашей батареи. В несколько минут было убито четверо и ранено шесть человек. Пострадало восемь лошадей, между ними мой Суровый, раненный двумя шрапнельными пулями в шею и грудь (кажется, он выходится ).

Уже много я видел тяжкого, но этот первый после куртенгофского отдыха бой превзошел все мои ожидания, весь мой боевой опыт.

Снаряд гаубицы попал прямо в орудие, разорвал и искурчавил наш тяжелый, стальной щит. Он же ударил в лоток со снарядами, и две шрапнели вылетели из своих гильз. Своими двумя осколками он сразу насмерть убил двух лучших людей при орудии — фейерверкера и наводчика.

Страшный и противоположный вид имели оба покойника. Один был убит в окопе. Его труп стоял на одном колене, и слегка окровавленный лоб, тяжело задумавшись, покоился на кисти правой руки. Левая рука беспомощно свисала книзу. Вся фигура была исполнена сосредоточенной напряженности и благородного покоя.