Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11

— Ну, тебе-то долго страдать не придётся, — подленько усмехнувшись, выдал Коган. — Ты-то не от туберкулёза помрёшь, Генрих.

Вылезла подлая натура. На высшую меру намекает. Что ж это такое? Откуда берётся это ничем не мотивированное зло? Сказывается истинная природа человека или, всё-таки, должность обязывает?.. Не нашёл ответа. Одно только понял Генрих Григорьевич: таких людей, как Коган, Ежов и иже с ними до власти допускать никак нельзя. Ведь был же майор раньше дамским портным, и у него неплохо получалось. Вот и шил бы женские шляпки. А Ежову лучше б остаться слесарем на Путиловском заводе. Жил бы потихонечку, добросовестно вжикал напильником по железу, общался с товарищами — такими же работягами, как сам — выпивал с ними с устатку, вёл мирные беседы, играл во дворе в домино и не подозревал бы, какие бесы в нём сидят. И всю жизнь слыл бы хорошим парнем в своём коллективе, а также добрым семьянином в кругу жильцов коммунальной квартиры.

Продолжая думать над этим, Генрих Григорьевич додумался и вовсе до кощунственной мысли. А тов. Чижикова взять? При обычном течении времени, без революционных бурь, выучился б сын грузинского сапожника на священника и читал проповеди с амвона грузинским крестьянам. От верного человека Ягода слышал, что когда тов. Чижиков в последний раз навестил свою маму, она сказала ему: «Как жаль, сынок, что ты так и не стал священником».

Иуда Коган, пообещав скорую «вышку», всё-таки отправил в тюремную медсанчасть. Эскулап был из новых, незнакомый. Всех прежних уже сменили. Выстукал, выслушал и прописал порошки. Им Генрих Григорьевич не очень доверял. Скорей бы кончился нынешний кошмар, и сразу после освобождения он непременно, в первую очередь, займётся своим здоровьем. Можно будет и главному сценаристу пожаловаться, что вот, в результате исполнения его поручения здоровье ухудшилось. Чижиков примет меры. Может, на курорт, за границу отправит лечиться. Тогда следует попросить путёвку на Капри, куда бывший российский голодранец, а впоследствии великий пролетарский писатель Максим Горький каждый год ездил. Италия, тёплое море, изысканные вина и кушанья, знойные южные женщины…

Пока надо крепиться. Эти треклятые порошки — горькие, как отрава. А может, действительно отрава? Уж чересчур настойчиво подсовывают. Нет, не простые это порошки! Ягода всё чаще чувствовал безразличие ко всему, можно сказать, отупение и остатками сознания понимал: подавляют волю. В редкие минуты, когда оно было ясным, ужас охватывал его. Он вдруг подумал: а что если Ежов и его присные по собственной программе действуют? То есть главному режиссёру ничего не известно из того, что они здесь вытворяют?..

Подколодной змеёй жалила эта мысль. При разработке операции в Кремле эту возможность они не учли. Тов. Чижиков ни словом не обмолвился, да и Генрих Григорьевич не подумал, уверенный во всесилии вождя. Ладно, придётся перетерпеть. Но он запомнит. Ещё как запомнит!

От напряжённых размышлений, догадок у Генриха Григорьевича лопался череп, давило в затылке, а ноги делались слабыми, и уже не доставало сил бегать по камере. Он всё чаще ощущал себя старым, больным человеком и грустил из-за того, что прошли молодые годы, а с ними — здоровье, азарт, рвение. Остались ли силы на будущую деятельность? Не истощился ли ресурс выдумки, хитрости, изворотливости — а как без этого обойтись в той специфической работе, которой он посвятил большую часть сознательной жизни. Так, может, хватит с него? Может, на этом последнем секретном поручении и завершить деятельность? Внести свою лепту в исследования тов. Чижикова по ленинской теории отражения и с почестями уйти в отставку. Сразу после реабилитации попросить не возвращения на прежнюю должность, а полное освобождение от всех должностей. Разве он не заслужил спокойной и уютной жизни в каком-нибудь благодатном местечке? Хорошо бы остаток дней своих провести где-нибудь в Евпатории. И там, на берегу тёплого и ласкового моря, засесть писать мемуары. Что-нибудь по примеру Алексея Максимовича Горького, в своё время написавшего «Мои университеты». Или, или… еще одна неожиданная мысль пришла в голову. Может, на досуге, в спокойной обстановке, приняться изучать Нагорный бюллетень? Тот самый, о котором упоминал тов. Чижиков и позднее, здесь в камере, настырный непротивленец…

Ещё одного жильца внедрили в камеру. С изумлением смотрел Ягода на нового сидельца: им оказался его давний знакомый, поэт и драматург Владимир Киршон. После первых слов приветствия попросил рассказать, как там — на воле? Знает ли он что-нибудь о Надюше Пешковой, о жёнушке Иде?

— Ничего не знаю, — ответил поэт. — Я уже тут давно прозябаю. Переместили к вам. Сказали, что вы скучаете.

— Ну, спасибо им за заботу, — Ягода покривился и подумал: «Даже поэта стукачом сделали», — а вслух напрямую спросил: — И какое тебе дали задание, Володя?

— Приободрить вас, Генрих Григорьевич.

— Ну, что ж, выполняй, — усмехнулся Ягода.

Он припомнил, как много лет назад Киршон, ещё совсем юным, принёс ему свои вирши. Они выпили хорошего вина, долго беседовали и даже, вдохновившись, пели, подбирая мелодию под изумительные строчки: «Я спросил у ясеня, где моя любимая. Ясень не ответил мне, кивнул лишь головой. Я спросил у осени, где моя любимая. Осень мне ответила проливным дождём»… А где сейчас его, Генриха Григорьевича, возлюбленная? Помнит ли о нём, или у неё появился другой покровитель? Никто не ответит: ни ясень, ни осень. Майор Коган наверняка владеет информацией, но не хочет отвечать, падлюка.

— Прочти-ка мне ещё раз свои стихи, Володя.

— Какие стихи?

— Ну, эти: «Я спросил у ясеня».

И в камере зазвучали поистине бессмертные строчки. На глаза у Ягоды навернулись слёзы.





— Вы плачете? — удивлённо спросил Киршон.

— Да, слаб стал, сентиментален. Спасибо, напомнил былое.

— Спасибо и вам, Генрих Григорьевич, вы напомнили мне, кто я есть. Вы-то понимаете, что я прежде всего поэт, литератор. Зачем мне нужна их политика? — с отчаянием воскликнул Киршон. — Нет же, втянули, сделали из меня горлопана-агитатора и сами же начали упрекать, что не в ту степь подался. Господи, как мне хочется авторской свободы — без берегов!

— Прежде, просто на свободу надо выбраться, Володя, — напомнил Ягода.

— Да, конечно. И я надеюсь, что компетентные товарищи разберутся и убедятся в моей лояльности. Но вас-то, цербера революции… извините за поэтическую метафору… в чём вас обвиняют?

— А то ты не знаешь, — усмехнулся Генрих Григорьевич. — Тебя же, как осведомителя, наверняка принструктировали и подсказали, о чём вести разговоры.

— К чёрту! Давайте поговорим о поэзии и общечеловеческих ценностях. Любовь и жизнь — вот что в сфере моих постоянных интересов, — пафосно сказал Киршон, подумал и добавил: — Ну и, конечно, ненависть и смерть. Меж ними один только шаг и один только миг.

— И ты о смерти, — насупился Ягода. — Нашёл ценность. Я считаю смерть концом всего, одно только напоминание о ней вызывает у меня оторопь.

— Это заметно. Я когда увидел вас, обомлел.

— А что такое?

— Исхудали, постарели. И… как бы это сказать… печать небытия выступила на вашем лице. Ой, извините. Опять поэтическая вольность.

— Рано меня хоронишь, — Ягода строптиво взъерошился. — Мы ещё повоюем! Хотя, знаешь, Володя, я тоже не хочу больше думать о политике. Желаю уйти от дел текущих и жить тихо, мирно.

— Вы удивляете меня, Генрих Григорьевич, — с заметным недоумением отозвался Киршон. — Вы и так уже отошли от дел… то есть, вернее сказать, вас решительно отодвинули.

Это было не совсем так и даже вовсе не так. Но Ягода не стал возражать, не желая раскрыться. По его просьбе Киршон почитал и другие стихи, полные задора и жизни.

— Ах, как здорово!

— Мы с вами гедонисты, Генрих Григорьевич, — с благодарностью откликнулся поэт. — Были ими, есть и даже в этой камере остаёмся. Мы вполне следуем завету мудреца, постигшего на каторге, что жизнь самоценна и выше смысла её.