Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11

Крючков. Я показания свои подтвердил полностью. Я предательски убил Максима Горького и его сына Максима Пешкова. Оба убийства я совершил по указанию Ягоды и под влиянием его угроз.

Ягода. Признаю… Признаю…. Признаю….

Когда процесс подходил к концу, зрители начали скучать, и даже охранники ослабили свою бдительность, Генрих Григорьевич шепнул оказавшемуся рядом Бухарину:

— Николай, ты тоже получал записки от Чижикова?

С момента последней встречи в кулуарах съезда Бухарин сильно переменился. Лоб у него стал ещё выше, однако глаза уже не сияли. Вопрос явно подействовал, лицо исказилось. Но он не ответил ни да, ни нет. И даже головой не мотнул, а как бы оцепенел. И Ягода остался в неведении, приходила ли к всеобщему любимцу и теоретику партии секретная почта от Чижикова. Впрочем, вопрос был глупый. Ведь у профессионального революционера Джугашвили имелись и другие подпольные клички.

Процесс длился две недели. А на рассвете тринадцатого числа, когда все православные мирно отмечали Старый Новый год, огласили приговор. По всем вменяемым ему статьям Ягода Генрих Григорьевич признан виновным и приговаривается к расстрелу.

Вышинский, за кафедрой, ворковал безобидной домашней птицей — то ли голубем, то ли курицей-квочкой.

— Осуждённый, можете написать прошение о помиловании.

«Вот оно!» — подумал Генрих Григорьевич. Чижиков вмешается именно на этом, последнем этапе.

В камеру принесли ручку с чистым, блестящим, ещё не пользованным пером, фиолетовые чернила. Ягода, много передумав, написал прошение в единственно приемлемой форме искреннего покаяния: «Вина моя перед Родиной велика, её невозможно искупить в полной мере. Но умирать с сознанием своей вины тяжело. Поэтому я готов встать перед всем народом и партией на колени. И прошу помиловать, сохранив жизнь». Переписывая черновик набело, подумал, что если б даже никакого поручения не было, и тайный сговор в Кремле всего лишь плод воображения, то просьба о помиловании так натуральна, так прожигает, что не может не быть принята.

Канитель с рассмотрением продолжалась больше месяца. И опять тринадцатого числа, но уже в марте, объявили, что прошение отклонено.

— Да, Генрих, слишком тяжки твои грехи, — сказал иезуит Коган, почти в точности повторив слова из прошения о помиловании.

«У тебя их не меньше», — хотелось бросить. Но Генрих Григорьевич сдержался. Он сосредоточенно постигал, как понять новость об отказе. Ещё раз припомнил разговор в Кремле, все детали восстановил в памяти и приободрил себя: всё идёт, как надо, по задуманному сценарию. Много уже накопил он впечатлений, но не познал главного: не стоял ещё у стенки. Только после этого завершится операция, разработанная им с тов. Чижиковым. А что там и как получится, можно только предполагать. Например, в самый последний момент раздастся телефонный звонок. Да, сейчас не тот век. Незачем посылать конного фельдъегеря с распоряжением об отмене казни. Достаточно снять трубку кремлёвского аппарата.

«Ну что ж, постою и у стенки», — настраивал себя Генрих Григорьевич. Право вождя казнить или миловать — неоспоримо. Это право мудрого человека, добровольно взвалившего на свои плечи тяжкое бремя построить рай в отдельно взятом государстве.

Всю ночь не спал и днём не спал, а к вечеру его всё же сморил сон. Но в ту самую минуту, когда он провалился в безмятежное, без сновидений, забвение, разбудили. Понял: вот и пришёл его последний, как уверены эти палачи, час. Повели в подвал. Гулко стучат подкованные сапоги расстрельной команды. Их трое, все незнакомые. Один шествует впереди, двое сопровождают сзади.

Глухая камера. Поставили у стены, забрызганной кровью и мозгами. Сволочи, даже уборку не делают. Господи, какой ценой достигается рай на Земле! И когда ж мы сподобимся к нему придти? Слишком большое сопротивление оказывают ничего не соображающие люди. Вот, глупцы!

Очень тихо. Даже эти истуканы из расстрельной команды переговариваются в полголоса. Что ж, он ко всему готов. Постоит и у стенки. Ведь дальше последует акт высочайшего помилования. Медлят что-то. Ничего не предпринимают. А, вон оно что! Сам Ежов, Николай Иванович, соизволил спуститься в подвал, решил лично присутствовать. Да уж не он ли и объявит о помиловании, может, даже вопреки своему желанию?..

Старший команды, суровый мужик, как будто вытесанным из серого гранита, осторожно раскрыл каменные губы:

— Николай Иванович, вы б всё-таки удалились. Зрелище не из приятных.

— Ничего, вытерплю. Хочу коллекцию пулек пополнить, — Ежов посмотрел на осуждённого вприщурку, поправил широкий ремень на гимнастёрке и усмехнулся. — Так удачно тобой начатую, Енох.

Генрих Григорьевич онемел. Мысли пульсировали вместе с поступающей порциями кровью. А что, если они решили расстрелять раньше времени, не дождавшись указаний от… Сталина, чего уж скрывать. Произойдёт чудовищная ошибка, случится непоправимое. Как случалось и прежде со многими. Но то ведь был не он, Ягода, а совсем другие — хорошо знакомые, мало знакомые, а то и вовсе не знакомые ему люди. Да, все мы смертны, а многие — так и преждевременно смертны. Но почему он должен быть в их числе?





«Что мне с ваших революций, какой прок от светлого будущего, если я, проявившийся на миг из бесконечности, в неё и уйду?» — стрельнула новая мысль. И он, неверующий, как утопающий за соломинку, воззвал к богу: «Господи, может, ты всё-таки есть? Почему не откроешься, почему не подскажешь рабу твоему, что тебя не выдумали Матфей с Иоанном, а ты реально существуешь?»

Может, бог и услышал его. Речь вернулась к нему.

— Постойте! Погодите!

— Ну, что ещё? — недовольно откликнулся Ежов.

— А вы поставили в известность Сталина, что именно сегодня хотите привести приговор в исполнение?

— Ну вот ещё, Хозяина беспокоить. Как будто ему делать нечего.

«Так и есть, их инициатива! Выслужиться хотят», — метнулось в сознании Ягоды. И припомнилась ему, атеисту, поговорка верующих: заставь дурака богу молиться, он лоб себе расшибёт. От ужаса и отчаяния осмелел и громким голосом, каким командовал раньше, находясь во всесильной должности, потребовал:

— Отставить! У меня есть секретные сведения, которые необходимо передать товарищу Сталину.

— Какие ещё сведения? — Ежов заметно оторопел.

— Чрезвычайно важные! С глазу на глаз! По договорённости!

Нарком внутренних дел заметно напрягся.

— Ладно, чёрт с тобой, уступлю твоей последней просьбе. Попробую связаться, — сказал и вышел из камеры.

Но вернулся очень скоро. Лицо искажённо-недовольное.

— Секретарь сообщил, что товарищ Сталин сейчас беседует с Лаврентием Берией и просил не беспокоить.

— Ну, пеняй на себя! — с угрозой выкрикнул Ягода. — Секретарь не в курсе! Свяжитесь с самим Сталиным и напомните ему…

— О чём?

— О ленинской теории отражения! — пришлось выдать ещё одну подробность секретного разговора в Кремле. — Не знаете? Невежи! Не ведаете, что творите! Ваше место — на заводе, напильником по железу вжикать. Не передадите, будете наказа…

Надсадный кашель прервал его речь. Но Ежов струсил. Забегали глазки наркома, вытянулось лицо пигмея. Побелел шрам на правой щеке. Опять ушёл, проскрипев железной дверью.

Неясно, сколько он отсутствовал. Минуту? Час? Прав, тысячу раз прав тот «поляк», книжку которого читал Сталин. Бесконечно растягивалось время. И вся прежняя жизнь пролетала перед глазами, начиная с того года, как мама родила. И сама мама, добрая и нежная, предстала, как живая. Вот она выходит на крыльцо их дома в Нижнем и кричит ему и сёстрам, играющим во дворе: «Идите кушать, дети». А вот он, уже подросток, в подпольной типографии. Первые амбициозные мечты. Знакомство и дружба с молодым Горьким, называвшим себя Иегудилом Хламидой. А его, Генриха, он всегда ласково называл, по-волжски окая: «О-о, Ягодка»… Наверно, по новому летоисчислению прошёл век. И только через столетие вернулся нарком Ежов в подвал.

— Переговорили? — не вытерпел, первым выкрикнул Генрих Григорьевич.