Страница 2 из 116
«Какой кислятиной я был бы теперь, если бы сидел дома. До поездки “Крейцерова соната” была для меня событием, а теперь она для меня смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал… не то сошел с ума, черт меня знает».
Костный мозг заменяет неработающую селезенку, сердечная мышца выручает съежившийся клапан. Не имев никогда, не видя и впредь «правовых» отношений в нашей стихийной жизни, мы имели и будем иметь великую литературу. Наш Пегас семижилен и многокрылат: при каждом ударе на месте ссадины вырастает крыло (см. Некрасов, «О погоде»). Еще картинка для сюрреалиста.
От партийных органов предыдущей… зоны и пародийно-демократических нынешней мы не дождались юридической оценки многолетней политики геноцида, соответствующих санкций, терминологии, профилактики. От козла — молока. Мальчик, ушедший добровольцем на фронт и вступивший там в партию, сегодня говорит:
«Никого не казня, ей (партии) надо было вынести беспощадный приговор за тот кошмар, в котором мы пребывали, за искажение нашего сознания, за все сотворенное на нашей земле зло. Так же, как осужден был на Нюрнбергском процессе гитлеровский нацизм — за преступления против человечности, — и мы обязаны были квалифицировать деятельность коммунистической партии… Мы этого не сделали. Нравственному очищению не был дан импульс»
Все это, слава Богу, было сделано, и импульс был дан — но не тот, какого до конца жизни продолжал ждать Окуджава. Не сверху — снизу все это происходит. В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Чуковская воспроизводит их разговоры в середине 50-х в комнатушке Ардовых. Сказать, что это были соображения «на уровне Политбюро» — значит сильно польстить кремлевским «мыслителям». Где было им взять поистине выстраданную патриотическую и государственную мудрость? И когда власть в этом нуждалась?
В «Польском дневнике» Юзовского есть любопытное место: узник, доведенный до истерических воплей Иова, а затем низведенный до последней черты, до пыли и праха, начинает… Нет, не так: эта пыль и этот прах начинают мыслить!
это голос праха. Мысль же состоит в том, что зыбки здания цивилизации, что великое искусство древности пахнет потом рабов и безнравственно в корне. А мы-то ахали над ним… Глазами раба-каменотеса, вечно вылезающего из глыбы, вечно обнимающей его, видит узник Освенцима мраморные гермы и колонны. Благоуханная поэзия, услаждавшая нобилей, вызывает в нем спазмы отвращенья.
Толстой, посылавший Нехлюдова по пути, хочется сказать, Чехова, не был лишен подобной коренной «ереси». Нехлюдов страдал «нравственной тошнотой», издавал «кряхтенье стыда» — устыжаясь комильфотной жизни своего круга. Из колымских распадков донесется потом резкий голос Шаламова:
Да, в ту, которая великолепничает, пока в одном с нею времени стреляют, гноят, скармливают заживо крысам и вшам. Мысль эта, имеющая четкость постулата, не получила развития в больной и себялюбивой нашей жизни. Одному — нравственная тошнота, другим — нравственная всеядность.
Молодой Чичибабин:
Сорокалетний Чичибабин:
Он был поэтом народа, двух народов, голосом гонимых и едва ли не голосом той подножной пыли — редкостный дар!..
Горько прав мученик — и прозорлив.
На заре отечественной культуры всякая образованная и достаточная семья хранила под образами книги Четьих Миней. Отец семейства разгибал фолиант и читал «во слых» житие святого — к случаю или в назидание кому-нибудь из семьи.
«Имя — тончайшая плоть, посредством которой объявляется духовная сущность… Имя — формула личности… Имя должно быть образом…»
До столь отчетливой нравственной мысли, принадлежащей П. Флоренскому, было тогда еще далеко (как уже далеко от нее сейчас!), но имя давали, имя носили не как пустой звук. Имя обязывало, напоминало. Имя давалось крещаемому как аванс, который должно было оправдать.
Безымянные трупы ГУЛАГа, войны Отечественной, а теперь и Чеченской, уже спрятанные в землю или еще замороженные в запоздалой попытке опознания, лучше всяких ораторов говорят о наших доблестях. Так низко народ еще не падал… Впрочем, и косточки поля Куликова погребены не были — занесло их, замуравели сами.
Мартирии XX века, пока еще не обретшие ни формы святцев, ни места в красном углу, ни мудрого издателя на земле родной, все же призваны играть ту роль, какую играли их предтечи. Выдумывать ничего тут не придется, семья как ячейка жизни (сколько же несчастных семей по России!) еще таковой остается, стало быть, оставаться должен и должен возникать, коли его нет, нравственный обиход семьи. Внук и правнук должны знать, где и кем убиты дед и прадед, где покоятся, о чем повествует имя на камне, если камень ту могилу хранит.
Настоящий том имеет целью прибавить несколько неизвестных писательских имен к уже известным и чтимым.
«Не спрашивайте меня имен их. Что вам с того? Имя им легион. На небесах бы написать их судьбы огненными буквами!»
Это не Библия — это проза Платона Набокова. По-другому о женских лагерных судьбах писать он не может.
Андрей Платонов? Нет, снова Иов, 28: 4.
Шествие слепых танкистов от барака к столовой — они держатся за длинное белое полотнище. Они не могут работать, ни тем более бежать. Зачем их, полных молодых сил, убрали с глаз людских? Так убрали в одночасье безногих, слишком вольных в своих пьяных проклятьях, слишком громких на своих шарикоподшипниках. Инвалидные бараки, старики и старухи в зоне. Матери — им кличка «мамки», — у которых годовалых детей отнимают — для воспитания в детдомах речевками Жарова и Михалкова. Дети на поселении, в лагере, в тюрьме…
Воистину распростерта эта не-жизнь на пустоте и повешена ни на чем. Она и продолжает свое сверженье. Так обрушивается странного вида пустошь, под которой долго выгорал, вытлевал торф.