Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 165 из 192



Впрочем, это особый разговор, а я возвращаюсь к премьере «Молота». Спектакль закончился, и в зале раздались жидкие аплодисменты. В антрактах аудитория сократилась примерно на треть. Мы с Бетт забились на галерку в надежде, что нас никто не заметит. Мне вообще вдруг захотелось вернуться в Милл Пойнт. На выходе мы столкнулись с театральным обозревателем «Нью-Йорк хералд трибюн».

— Знаете что, Фаст, — сказал он, остановив меня, — мне нравится, как вы до конца отбивались от этих ублюдков, и я хочу оказать вам услугу: я не буду рецензировать этот спектакль.

Да благословит его господь.

Возвращение в дотюремную жизнь оказалось труднее, чем я ожидал. Что-то во мне за эти месяцы сломалось, я теперь иначе смотрел на мир. Я изменился. Никогда уже не испытать мне того ликующего, победного чувства, которое не оставляло меня десять лет назад, и писать, как прежде, я тоже не смогу. Но, может быть, у меня будет выходить немного получше, потому что я знаю теперь немного больше, чем раньше? Все мне теперь казалось бесценным — дети, которых мы с Бетт привели в этот мир, дом, воздух, которым мы дышим, сама возможность быть вместе. Мой прежний, черно-белый мир пошатнулся, я не мог видеть врага в Кеннете Тимене. Не где-нибудь, а именно в тюремной библиотеке я отыскал книгу о Германии после Первой мировой войны, из которой узнал много нового о Розе Люксембург. Это она дала имя организации немецких социалистов — «Спартак»; это она одновременно с ужасом и надеждой взирала на то, что происходит в России; и это она, незадолго до гибели, писала: «Свобода только для тех, кто поддерживает власть, как и свобода для одной только партии — неважно, насколько она велика, — никакая не свобода. Свобода — это свобода думать отлично от других. Говорю это не из фанатичной преданности идее абстрактной справедливости, но, опираясь на тот бесспорный факт, что все, что есть в политической свободе здорового, чистого, вдохновляющего и поучительного, идет от ее независимого характера. А еще один факт состоит в том, что, превращаясь в привилегию, свобода разом утрачивает все свое достоинство.»

Тюрьма учит. Сидишь с сигаретой на деревянном крыльце казармы, глядишь на закат и говоришь, говоришь… Мне хотелось написать о неудавшейся революции в Германии, но воспоминания о Холокосте были еще слишком свежи, да и в Германию я не собирался, так что задумался я о рабе Спартаке и о том, почему Роза выбрала его имя для организации немецких социалистов. В скудной тюремной библиотеке я перечитал о нем все, что нашлось. И, естественно, то немногое, что нашлось о Риме. Вообще-то в древней истории я был более или менее начитан, основа имелась, но лишь оказавшись на воле, я принялся за дело основательно, в частности перечитал, на сей раз от корки до корки, замечательный двухтомник под названием «Чернь в древние времена». Там есть и история Спартака. Она-то и подсказала мне более или менее надежную линию повествования. Правда истории непостижима, лучшее, что может сделать исторический романист, — передать ощущение времени, о котором пишет.

Целыми сутками я «пребывал» в древнем Риме, писал, вычеркивал, переписывал. Но спокойной жизнью ученого и сочинителя жить не удавалось. Малый террор продолжался, и закрывать на это глаза было невозможно. То и дело устраивались пикеты и демонстрации. Милтон Вулф, ветеран испанской и многократно награжденный герой Второй мировой войны, считал борьбу с Франко делом своей жизни. Месяца не проходило без демонстрации протеста под его водительством.

Сидишь над рукописью. Телефонный звонок.

— Это Милт. Мы пикетируем.

Что пикетируем? Допустим, испанское консульство. Или отель, где остановился кто-нибудь из представителей Франко.



Одновременно продолжалось дело Розенбергов. Удивительно, сколько на эту тему написано, но никто не задался вопросом, почему в качестве свидетелей в суд не были приглашены ведущие физики-ядерщики. Те, например, с кем я имел на эту тему доверительные разговоры, повторяли в одни голос, что весь процесс — это жалкий фарс, нельзя даже и помыслить, чтобы чертеж Дэвида Грингласа — а это была единственная улика, представленная обвинением, — мог хоть в какой-то мере открывать секрет атомной бомбы. Компартии не хотелось ввязываться в это дело, но мы с Жюлем Трупаном настаивали. Я написал в Париж Жувенелю, он поставил вопрос перед руководством Французской компартии, и оно дало согласие возглавить всемирное движение в защиту Розенбергов. В Америке за дело взялись мы с Жюлем, и движение охватило все, что осталось — а осталось немного — от наших либералов. Террор не утихал — дело Розенбергов только подогрело антикоммунистическую истерию. Комитет по антиамериканской деятельности трудился не покладая рук. Дэшиэл Хэммет отказался стать информатором и на полгода попал в тюрьму.

Эмануэля Блоха, адвоката защиты, я знал довольно давно; еще пять лет назад, когда процесс только начинался, пригласил его пообедать. Позиция у него была простая и безрадостная: никакие свидетельства и никакое юридическое мастерство не помогут, приговор уже предрешен. Он давно уже подчеркивал то обстоятельство, что в городе с самым большим в мире компактным проживанием евреев ни одного из них нет в жюри присяжных. А в судейском кресле сидит трусливый еврей, марионетка в руках Гарри Трумэна.

Тем не менее переговорить с ним я счел небесполезным, ибо хотел рассказать Манни о своей встрече с Жолио-Кюри. Тогда и он, и Ирэн в один голос утверждали, что, коль скоро речь идет об атомном оружии, ничего нельзя удержать в секрете, а уж они-то в этом деле авторитеты. Жолио-Кюри возглавлял французский атомный проект и консультировал русских. Манни высказался в том роде, что Жолио-Кюри ни за что не дадут американской визы, но если даже он каким-то чудом окажется на свидетельском месте, показания его все равно пойдут в мусорную корзину. За неделю до того у меня в гостях был один профессор Корнеллского университета, тесно связанный с Манхэттенским проектом. Речь зашла о Розенбергах, и он сказал, что обвинение настолько шито белыми нитками, что ни один хоть сколько-нибудь знающий человек в него ни за что не поверит. Но когда я спросил, готов ли он выступить свидетелем в суде, профессор замотал головой и сказал, что ему вовсе не хочется ближайшие пять лет провести на тюремных нарах. Ключевой фигурой властей на процессе должен был стать Роберт Оппенгеймер, но среди свидетелей его так и не оказалось — он, по собственным словам (как передал их мне мой друг — корнеллский профессор), и без того достаточно запятнал себя, уступая угрозам правительства, но все-таки не настолько, чтобы ретранслировать его выдумки. Не появился на свидетельской трибуне, хотя и был объявлен, и доктор Гаролд Юри. Даже генерала Лесли Гровза — и того не было.

Дело Розенбергов поглотило меня целиком. На моих глазах мир погружался в пучину безумия. В Корее шла война, которая грозила перерасти в войну с Китаем, и в центре всего неожиданно оказались именно Розенберги. Ничего мне так не хотелось, как спасти их, и Манни Блоху тоже. Он умер от инфаркта прямо во время судебного заседания.

Розенберги сделались символом. Если можно сфабриковать обвинение и послать на смерть двух американцев, стало быть, закон в этой стране больше не действует. Жюль говорил так: «Они не должны умереть. Мы оба это понимаем. Это еще хуже, чем дело Сакко и Ванцетти, нельзя, чтобы люди с этим смирились. Надо что-то делать».

А что?

Мы оба прекрасно знали, насколько коррумпирована власть. В Нью-Йорке существовали определенные расценки, ни для кого это не было секретом, и все с этим мирились. В Вашингтоне ставки, наверное, были еще выше. Жюль был знаком с адвокатом, работавшим в конторе, среди клиентов которой числились самые видные лоббисты столицы. Будучи уверены (лишь отчасти параноидально), что ФБР прослушивает разговоры каждого радикала, по телефону мы практически ни о чем не говорили и просто отправились утренним поездом в Вашингтон, где и пригласили этого адвоката на обед. Состоялся весьма поучительный разговор (имени Розенбергов мы до времени не называли). Самые твердые и самые низкие ставки — в Белом Доме, при этом адвокат с явным оттенком уважения добавил, что, например, Гарри Трумэн — человек очень надежный и честный, — будучи сенатором, он брал 3000 долларов, столько же — когда стал вице-президентом, и столько же, сделавшись президентом. И никогда не подводил. Сейчас еще живо много людей, которые знают, что все это правда. Я не пытаюсь очернить память Гарри Трумэна. Просто пишу то, что мне известно, и опираюсь на то, что слышал и во что верю.