Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 24

При этом отказ от риторических форм аргументации не означает, например, их незнания или неумения их использовать. В 1673 году в Москве произошло известное «разглагольство», в котором принимали участие Епифаний Славинецкий и Симеон Полоцкий. Предметом дискуссии стало пресуществление святых даров во время божественной литургии (цит. по: [Ротар 1900: 389]). Симеон обращается к Епифанию с провокативным вопросом: «Как, отче, святыня твоя верует о пресуществлении хлеба и вина на божественной литургии в тело и кровь Христову, словами ли Христовыми „приимите, ядите“ и следующими или – молитвою священника „сотвори убо хлеб сей честное тело и т. д.“» [Там же: 390]. Епифаний отвечает на это следующим образом: «Я верую, и мудрствую, и исповедую так, как верует и проповедует святая кафолическая восточная церковь. Силлогизмам же, в особенности латинским (хотя и в них я силен – „доволен есмь в тех“), я не следую, потому что святой Василий повелевает уклоняться от силлогизмов, как от огня, а Григорий Богослов называет силлогизмы (в 37 слове, о Св. Духе) „веры развращением и тайны истощением“» [Там же: 390–391] (курсив издателя текста. – Д. К.). Сознательный отказ от использования силлогизмов тождественен прекращению спора, демонстрации предела, где кончается обмен мнениями и открывается бесспорная истина – при том что подобные разрывы коммуникативной ткани совершенно необязательно приводят к последствиям, описанным в житии Корнилия Выговского.

Другим примером «правильной» полемики со всеми характерными моментами, присущими именно русской ситуации, является текст XVII века «Прение литовского протопопа Лаврентия Зизания с игуменом Илиею и справщиком Григорием по поводу исправления составленного Лаврентием Катехизиса» [Прение 1859: 80–100]. Текст включает в себя много маркеров, указывающих на «нормализацию» практики спора. Так, отправляя справщиков, которые должны разрешить догматические моменты в книге «протопопа из Литвы» Лаврентия Зизания, патриарх Филарет предписывает им говорить «любовным обычаем» и со «смирением нрава» [Там же: 81]. В какой-то момент страсти накаляются и справщики «по ревности веры с яростию глаголахом» [Там же: 83]. Но это не приводит к ссоре, и Лаврентий соглашается, убежденный своими оппонентами, что в своих рассуждениях о Троице он «виноват есть, проступился: прямо де Отец ни от когож начало имат» [Там же: 89]. В конечном счете Лаврентий признает поражение: «А яз для того сюды и приехал, что мне от вас здеся лутчая наука прияти» [Там же: 99]. Конец спора знаменует примирение его участников, которые «прощение друг другу с игуменом Илиею давше, и разыдошася с миром» [Там же: 100]. Спор блокируется в том случае, когда Лаврентий отказывается руководствоваться внутренней логикой диалога, имплицитно признающей право на обладание истиной тех, кто обладает истинной верой, и пытается апеллировать к специализированным знаниям. Так, например, речь заходит о понимании одного места в «Отче наш»: Лаврентий переводит с греческого «да освятится», в то время как его оппоненты настаивают на канонической форме «да святится» (речь в данном случае идет о различных видах глагола). После обмена репликами Лаврентий ссылается на греческий оригинал: «По греческому языку так говорится, что освятится имя твое. Кто у вас умеет по гречески? Мыж рехом ему: Умеем по греческии столко, что не дадим ни у каковы речи никакова слога не убавити, ни приложити» [Там же: 95–96].

Переход в филологическую область, связанную с грамматическими нюансами передачи модальности высказывания, тотчас же пресекается, по сути дела, абсурдным заявлением, что подлинное знание состоит в том, чтобы оставлять текст в неизменности, не подвергая его никаким исправлениям. Основным аргументом здесь является апелляция к традиции, которая выше человеческого понимания. Спор в данном случае бесполезен: «Да что нам о том и многословити? Долго, уже тому осмое столетие идет, как на рускои язык гречаская грамота переложена и часто на Руси бывают греческого языка философы, а не слыхано не от каво, чтобы кто говорил: да освятится» [Там же: 96]. Обмен мнениями становится невозможным, когда можно просто прекратить дискуссию, заняв позицию «знающего истину». По большому счету, происходит отказ от собственного голоса и речь начинает идти от лица власти (религиозной или политической), обладающей правотой и не приемлющей саму возможность спора.

В этом разделе речь шла в первую очередь о двух, по сути дела, конфликтующих моментах. С одной стороны, это специфические черты русской религиозности, которая не позволяет не только выражать хоть какие-то сомнения в истинности догматов (в этом нет ничего особенного), но, что гораздо более существенно, делать их предметом собственных размышлений или тем более спора. С другой стороны, в XVII веке благодаря польскому и украинскому посредничеству на Русь начинает проникать европейская схоластическая культура с университетской традицией диспутов на богословские темы. Эта встреча, надо признать, не привела к радикальному изменению русской культуры. Православие продолжало сохранять свою монологичность в последующие два столетия. И если в Европе богословие, особенно начиная с Реформации, постепенно сделало религиозные проблемы частью общественного дебата, что и способствовало возникновению религиозной терпимости, то в России религиозные вопросы так и не стали предметом публичного обсуждения, а оригинальная богословская традиция, возникшая во второй половине XVIII века, оставалась глубоко специализированной областью знания.

Изменение самого характера «словопрений» в XVII веке проходило благодаря сильному влиянию западноевропейской традиции, и можно сказать, что важной чертой этой эпохи, ознаменованной кризисом традиционных институтов, разрушением средневековой социальной системы и появлением новых литературных жанров, становится рефлексия над «самой идеей спора» [Панченко 1996: 199][31]. Важнейший момент описываемой здесь истории коммуникации – Петровские реформы, одной из основных задач которых было перенесение в русский контекст западноевропейского цивилизационного проекта [Элиас 2001: 111][32]. «Спор», «полемика» должны были подвергнуться «нормализации» и стать частью новой культуры, которая основана на владении собой, демонстрации вежливости и хороших манер[33]. В главном педагогическом тексте Петровской эпохи, «Юности честное зерцало» (1740), имеются предписания, касающиеся того, как надо разговаривать и вести дискуссию. «В прямом деле и в постоянном, быть постоянну, – говорится в тексте, – и других людей разсудков отнюдь не презирать и не отметать. Но ежели чие мнение достойно и годно, то похвалять и в том соглашаться. Еже ли же которое сумнительно, в том себя оговорить, что в том ему разсуждать не достойно. А еже ли в чем оспорить можно, то учинить с учтивостию и вежливыми словами, и дать свое рассуждение на то, для чего» [Юности честное зерцало 1740: 30]. Полемизм становится основным модусом существования общества, что можно рассматривать как важный момент секуляризации, очищения вербальных взаимодействий от христианского морализирующего взгляда на человеческое общение. Наиболее значимым моментом этого процесса стало возникновение и легитимация мнения в отношении вещей, находящихся за пределами религиозной сферы, знание о которых не укоренено в традиции и производится непосредственно человеком.

Возникновение новых форм общения стало одним из наиболее существенных сдвигов, произошедших в начале XVIII века и определивших все значимые моменты социальной и политической жизни. Прежде всего речь идет о самой конструкции власти, которая, с одной стороны, сохраняла идею богоустановленности, а с другой – задействовала формы, связанные с влиянием западноевропейских политических теорий, и в первую очередь теории общественного договора[34]. При этом, по словам В. М. Живова, специфика русской ситуации состояла в том, что, будучи «метаморфозой европейских теорий полицейского государства (Polizeystaat)», петровская концепция власти не подразумевала существования общества как «контрагента государства» [Живов 2009: 55]. Создавая «общество» западноевропейского типа, власть фактически ограничивала его задачи лишь овладением навыками «светского» поведения и демонстрацией лояльности. Таким образом, возможность вести спор становилась маркером цивилизованного общества, не оказывая никакого влияния на власть, которая оставалась исключена из тех коммуникативных форм, которые сама же активно насаждала[35].

31

См. также весь раздел «Культура как состязание» [Панченко 1996: 198–202]. Показателен текст Евфимия Чудовского «Учится ли нам полезнее грамматики, риторики, философии и феологии и стихотворному художеству, и оттуду познавати Божественная писания, или, не учася сим хитростем, в простоте Богу угождати и от чтения разум Святых Писаний познавати?» [Там же]. Очевидно, что споры, разгоравшиеся между сторонниками старой и новой веры, были далеки от правильных споров, практиковавшихся в рамках школьной культуры. Примером такого спора является «пытание» Николая Спафария, описанное в тексте с названием «Беседа Симеона Полоцкого, Епифания Славинецкого, Паисия Лигарда с Николаем Спафарием», построенное как ведущийся по правилам диспут, требующий навыков грамотного построения аргументов [Там же: 199–200]; см. также статью: [Голубев 1971: 294–301].

32





Анализу книги Эразма Роттердамского посвящена глава «История понятия „civilité“» [Элиас 2001: 111–120].

33

О формировании образа «политичного кавалера» см., например: [Черная 1989: 220–231].

34

О воздействии западноевропейских концепций на Феофана Прокоповича см.: [Гурвич 1915].

35

Оставаясь носителем высшего авторитета, а также истоком любого порядка, власть тем не менее нуждалась в новых формах легитимации, отвечавших созданной ею социальной реальности. Ю. Кагарлицкий, анализируя тексты Феофана Прокоповича, показал, как под воздействием протестантизма трансформировались установки проповеди и стратегий проповедника. Если в XVII веке спор определял отношение к иноверцу (а никониане или старообрядцы в этом случае друг для друга приобретали именно статус иноверца), то в начале XVIII века это усложнилось и сомнения распространились на тех, кто исповедует одну веру, но различным образом (так, внутри православия складываются позиции, которые ближе к протестантизму или католицизму). Характеризуя стратегию Феофана Прокоповича, исследователь пишет, что в своих проповедях «Феофан находит не основу для диалога с иноверцем, а основу для разделения с единоверцем» [Кагарлицкий 1997: 40].