Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 47



Перевод, по мнению Мандельштама – этого «артиста» в высоком блоковском смысле слова и «внутреннего разночинца», – должен делаться в расчете «на культурный голод, а не на коллекционерство и пресыщенность». Мандельштам призывал: «…не позволим обслуживать молодежь домашним хозяйкам, дамам с гусиными лапками и представительным мужчинам неопределенных занятий». Основание для озабоченности давала следующая аксиома: «Переводчик – могучий толкователь автора; по существу, он – бесконтролен. Его невольный комментарий просачивается в книгу сквозь тысячу щелей».

Все это дает некоторое объяснение – почему перевод Мандельштама оказался в стороне от его собственных личностных художественных пристрастий – прежде всего он должен был ответить культурным запросам, культурному голоду.

Кроме того, есть и более глубокое основание: не только требования культуры, но и «ветер эпохи». В статье «О природе слова», написанной в том же, что и перевод «Гоготура и Апшины», 1923 году, Мандельштам писал: «Не раз русское общество переживало минуты гениального чтения в сердце западной литературы. Так Пушкин, и с ним все его поколение, прочитал Шенье… Ныне ветер перевернул страницы классиков и романтиков, и они раскрылись на том самом месте, какое всего нужнее было для эпохи…»[178]

Можно утверждать, что Важа Пшавела Мандельштамом раскрыт не случайно и не случайно раскрыт на этой поэме. Внешне случайная цепь обстоятельств оказалась на поверку глубинной, и нижеприводимые строки из статьи «О природе слова» или продиктованы уже раскрытым, то есть уже им переведенным Важа Пшавела, или, написанные по другому поводу, являются глубинным обстоятельством, объясняющим удивительное «случайное» совпадение – почему Важа Пшавела открылся на этой странице: «Идеал совершенной мужественности подготовлен стилем и практическими требованиями нашей эпохи. Все стало тяжелее и громаднее. Гиератический характер поэзии обусловлен убежденностью, что человек тверже всего остального в мире»[179]. Это может быть отнесено и к поэме «Гоготур и Апшина». И конечно, Гоготур – «идеал совершенной мужественности» у Мандельштама, так же как и у Важа Пшавела.

Народная стилистика в общем чужда Мандельштаму. Правда, отдельные грамматические формы народного характера, такие как, например, «машучи», использовались Мандельштамом, но были настолько им усвоены, что воспринимаются как индивидуальные особенности его стиля. Мандельштам утверждал:

Далее логически не связано, но поэтически убедительно:

Мандельштам – итальянист по пристрастию – дал заболеть стиху перевода «варварской славянщиной», – как некогда, по его суждению, Дант в тридцать второй песне «Ада». Точнее же не «заболеть», а «чтобы речь была здорова».

Но, оздоровляя, «утяжеляя» стих, Мандельштам лишил его «чужеземной легкости». Чего в целом недостает переводу? Самого Мандельштама, его там «слишком мало». Ведь вот три сонета Петрарки вышли из-под его пера даже не окрашенными им, а им изнутри преображенными. Как назвать основное магическое качество Мандельштама? Артистизм? Близко, но тут много оттенков уводящих. Есть у Мандельштама стихотворение об Ариосто, пожалуй, именно там сформулирован его, Мандельштама, поэтический принцип, который можно назвать от Ариосто – ариостоизмом. «Рассказывай еще, тебя нам слишком мало» – вот это кредо и «имя».

Такого завораживающего начала, ярко выраженного в этих заклинательных строфах, не хватает «Гоготуру и Апшине» в переводе Мандельштама. «Блаженное, бессмысленное слово», «Эолийский высокий строй» тут отставлены. Причина – и стилистическое заблуждение, и чрезмерная, несвойственная Мандельштаму эпичность среды, в которой он оказался, если под ней иметь в виду пересказуемую, могущую быть пересказанной сторону происходящего. Ему не́куда от этого было деться. Возможность пересказа сопровождает его, как наваждение. Но, по-видимому, это неизбежное свойство самого эпоса вообще. И все-таки, при всей чуждости этой среде, поддающейся пересказу, Мандельштам начинает на нее наплывать. Нет, нет – проглянет что-то очень родное Мандельштаму:

Это «прозрачны» – его: «В полупрозрачный лес… И лес безлиственный прозрачных голосов… Душа не узнает прозрачные дубравы… Слепая ласточка… с прозрачными играть… Все не о том прозрачная твердит…» Вообще это частый для Мандельштама эпитет: «прозрачная весна», «Они шуршат в прозрачных дебрях ночи», «Прозрачной слезой на стенах проступила смола». И еще: «Прозрачная звезда, блуждающий огонь».

А слово «крепь» – разве не из его «Грифельной оды» – созданной в том же, что и перевод, 1923 году:

И позже о Тбилиси: «А город так горазд и так уходит в крепь и в моложавое стареющее лето».

Так Мандельштам оказывается в своем кругу, вернее очерчивает свой круг, среди вещей, готовых обнаружить «его дыханье и его тепло».



Исподволь, скрыто, крадучись, Мандельштам дает себе волю, однако эта «воля» не становится «вольностью», вольным обращением с текстом, она подчинена переводческой задаче. На поверку Мандельштам оказывается точным, буквальным. Приведем пример: в поэме жена, упрекая Гоготура в бездеятельности, говорит ему о мече, который давно не был в деле. Дословный перевод: «Посмотри внимательно, плачет он (меч). Слезы на лице (на лезвии), как роса». Характерно, как перевели этот отрывок все трое. Цветаева, конечно же, не может ограничиться чисто бытовым характером реплики; корнелюб, она старается приоткрыть завесу самих слов, обнажить их корни так, чтобы ситуация оказалась заключенной как бы в них самих. В данном случае обыграно не прямое значение глагола «точит» в непосредственной близости от «меч». Фонетически стих инструментован на «ч»:

У Заболоцкого превалирует пластика стиха, прежде всего физиологическая грация четверостишия – именно четверостишия. Заболоцкий – редкий пример поэта, мыслящего четверостишиями, а не отдельными строками:

Это же место у Мандельштама может вызвать законное недоумение:

178

Мандельштам О. О поэзии. Academia, 1928. С. 44.

179

Мандельштам О. О поэзии. Academia, 1928. С. 44.

180

Мандельштам О. Стихотворения. 1928. С. 138.

181

День поэзии. 1962. С. 285.