Страница 23 из 47
Или:
…У Цветаевой явственна тенденция повторения – точно зеркало ставится перед словом; слово обнаруживает свойство, обратное текучести, – цепкость. // Цветаевский метод не гарантирует желанной точности: ее корнелюбие не может не потянуть от текста, не увести в сторону. Картина рождается как бы из недр самого слова – словно бы заложена в его корне…
У самого Цыбулевского эти корневые гнезда, эти, по прекрасному хлебниковскому выражению, «друзы звучных камней» – явлены ничуть не реже или глуше. Вот лишь немногие примеры. Стихи:
Эти десять с лишним примеров корнесловия извлечены мной из первого – по порядку – десятка стихов в книжке Цыбулевского. Многие десятки их насчитывает и прозаическая часть. Таким образом, мы имеем дело не со случайным, а с характерным, даже характернейшим приемом.
В этой связи приведу еще одно мандельштамовское наблюдение:
Здесь разворачивается как бы фехтовальная таблица спряжений, и мы буквально слышим, как глаголы временят[112].
Цыбулевский же, наоборот, держа в напряжении все грамматические парадигмы, менее всего касается глагольных форм (вспомните его отношение ко времени). У него глаголы, собственно, почти не временят, зато усиленно падежат существительные. Его корнелюбие сосредоточено на клавиатурах склонений, родов и чисел, а также смежных частей речи:
…Он застал последний день цветенья. Отцвело, отцвели… (с. 116);…В саду она плывет. Безразлично – съедена, не съедена, съедобна ли… (с. 117); Холмы, полные холмами (с. 122).
Или:
Где ты был, куда ходил – меня спрашивали. В тишину, в тишине, тишиною… (с. 198).
Или:
Так можно дойти до того, что умывальник – умывался (с. 224).
Или:
Мы думаем, дерево – деревянное (придумали эпитет – деревянный). А там буйствуют страсти (с. 249).
Или:
Чайхана, чайхане, чайханою (с. 278); Необычно произносить: пустыня, пустынная – применительно к самой пустыне – словно и не тавтология (с. 239).
И т. п.
Здесь налицо не столько собственно фонетическая тяга, сколько грамматическая, переходящая в фонетическую. В то же время корнелюбцем Цыбулевского делает не столько опьяненность словом как именем (в терминологии Хлебникова), сколько словом как звуком, ведь корни – заведомо созвучны, аллитеративны, образуют звучную друзу камней!
И недаром темой, целью, лейтмотивом и рефреном прозы «Шарк-шарк» является тоска по блаженному, бессмысленному слову, по эолийскому чудесному строю, по самому слову: «„Самовитое” слово. Где ты?!!..»
Эта властительная фонетика мешает Цыбулевскому отцепиться, оторваться от намагниченных согласных, и он предается, так сказать, псевдокорнелюбию, поигрывая гласными, словно культурист мышцами (ниже выделено мной. – П.Н.):
А за окнами тьма, тьма тмутараканья, и вдруг в нее впилось две молнии (с. 207); Чем призрачней гора и чем она прозрачней… (с. 230).
Или:
Туман. Шапки. «Далетай» – доброе утро. (Долетают далетаи.) «Баркала» – спасибо… (с. 233).
Или:
Как сложен, как слажен человек (с. 121).
Или:
Ступеньки вниз. Серьезные основания для игры слов. Вход – зевок – зев – Зевс. Бездна (с. 139).
Или:
Так ложки его грушевого дерева? Дешевые, грушевые, грошовые (с. 187).
Или:
– Я не говорил, что принесу крашеную, я сказал – крошеную – я три дня разбивал ее молотком! – нет, вы сказали – крашеную! – Нет, я сказал крошеную. – Крашеную! – Крошеную! (с. 190).
Или:
Воспоминания – укоры, уколы (с. 191).
И т. д.
О звуки, звуки! – Поэт весь в их власти, и они захлестывают его, набиваются в рот, в уши. Поэт захлебывается, но и не думает высвободиться, выйти из-под бьющей струи. Иначе – чем же он поэт?
Композитор Кейдж писал, что у звука нет ног, чтобы стоять. Цыбулевский являет нам другую истину: у звука нет ног, чтобы остановиться. Будем справедливы, звуки в общем благоволят к Цыбулевскому, чаще озаряют его удачами и находками…
Как, например, в этом стихотворении (звукотема на «чэ») (с. 47):
Но нередко звуки понукают поэтом, оглушают строки (оглашая – оглушают!), делают их труднопроизносимыми. Например (с. 47): «…Все это оказалося конем / на привязи, полулуной облитым».
Здесь трудно выговорить – полулуной, а в следующем примере человеческому нёбу и языку недостает умения жужжать, как пчелы, или вдохновенно ржать, как лошади (с. 16):
Совершенно очевидна сознательность звукоупотребления (и звукозлоупотребления!). Поэт стремится к этой ржэкающей тяжести, полагая, что интенсивность звука придаст силу и смыслу[114]. Но, увы, не все расчеты оправдываются (хотя все просчеты можно оправдать).
112
Мандельштам О. Разговор о Данте. М., 1967. С. 13. Ср. у самого Мандельштама в стихотворении «Средь народного шума и спеха»: «Я узнал, он узнал, ты узнала…» Вообще корнелюбие свойственно Мандельштаму (см. «Грифельную оду» и многие другие стихи), особенно позднему, но он любит, чтобы однокоренные слова не стояли рядом, не кричали друг другу в ухо, а аукались в гулком просторе, были бы разъединены строкой, строфой, а то и не одной.
113
Река под Марнеули.
114
То есть он стремился к тому же, что сам подметил у Цветаевой (РППВП, 13): «Обратим внимание на анафору: „– очи выколоть он хочет, – / Ночи хочет…” Обычно анафора (единоначатие)… обогащает стих одним только звуком, но у Цветаевой и смыслом».