Страница 16 из 47
Или:
…Может быть, угадывалось то, что назвал Пастернак обманчивым порядком творенья: «Порядок творенья обманчив, как сказка с хорошим концом» («Хлеб немного вчерашний», с. 223).
Или:
И я ступлю куда-то в туман, туман, в пропасть, но вместо падения – ко мне понесутся какие-то, черт его знает какие, вещи – туманы, связанные с именем Беллы.
Откуда ей знать, что «вдруг облаком тебя покроет, как в горных высях повелось?». Я вижу это облако, оно у меня перед глазами, оно покрыло меня, а как же она сказала, не видя? Непостижимо. // Мне не нужны чужие видения туманов? («Хлеб немного вчерашний», с. 228).
И наконец, целая цитатно-реминисцентная линия в прозе «Шарк-шарк» – тема мандельштамовских ассоциаций:
…Тут машину обогнала старинная карета на рессорах, описанная Мандельштамом в отрывке «Путешествие Палласа» – в ней сидел сам Осип Эмильевич – призрачный, как и полагается призраку, – с лицом, увеличенным в десятки раз по сравнению с фотографией на документе заштемпелеванном: Воронежский городской тр. (трамвай или транспорт?). Я опустил боковое стекло и на лету подхватил брошенный им предмет – тупую вилку двузубую, вибрирующую. // – Не ищи в нем зимних масел рая. / Конькобежного фламандского уклона. // – Вот тебе – камертон! «Самовитое» слово. Навпредшествующее. Слово, не нуждающееся в увиденном. Ведь не в увиденном оно… // Карета повернула и покатила, должно быть, к Майдану. Забрезжила благодаря курдам. Вспомнил – а у Мандельштама – не курды, а курдины (примирившие бога и дьявола) (с. 258).
Или:
– Не ищи в нем зимних масел рая. / Конькобежного фламандского уклона. // «Самовитое» слово. Где ты?» (с. 286).
Или:
…Каков же итог? Проносил бесполезно камертон в кармане – ни одного «самовитого» слова. «Не ищи в нем зимних масел рая, конькобежного фламандского уклона». Что это, о чем? С ума сойти можно. Зимние масла рая. Блаженное бессмысленное слово. Эолийский высокий строй[90]. Дорастем лет через сто. Шарк-шарк – родное чужого. Где-то родное родного? И вдруг – чудо, рядом за соседним столиком молодые ребята – разговор: – «…никакое это не „самовитое” слово – зимние масла рая, конькобежный фламандский уклон, – это просто картина зимнего Воронежа в негостеприимный год для поэта…» // И я выпил за этих мальчиков, за родное родного… (с. 304).
Как видим, подавляющее большинство такого рода текстовых привлечений тянет к Мандельштаму. Мандельштам и Блок – единственные, у кого цитируются не только стихи и проза, но и статья или дневники («„Муравьиная кислинка”, „самовитое слово” – Мандельштам; Блок – чувство грозы, когда ее ничто не предвещает» (с. 136), различение культуры и цивилизации – враждебных друг другу (с. 299) и наконец: «„Обедал на вокзале одиноко” – есть в дневниках у Александра Блока»). Три поэта удостоились чести быть приведенными в эпиграфах – Пушкин, Блок[91] и вновь Мандельштам.
Доминирующая тяга к Мандельштаму проступила и в реминисценциях – цитатах без официальной ссылки[92]. Такой скрытный и утонченный вид цитирования применяют только к любимым, к насущным авторам, и именно таков для Цыбулевского Мандельштам. Вот несколько примеров:
Или в прозе:
Не три Казбека, а три встречи. «Одну из них сам бог благословил»… («Казбек», с. 154).
А в прозе «Шарк-шарк» мы уже проследили целую реминисцентную линию, где мандельштамовские ассоциации являлись кульминационным конструктом.
В принципе, разумеется, любая ассоциация реминисцентна, если сферу первоисточника вынести вовне самой литературы в биографические пласты писателей, их поколений и эпох. В таком понимании бездомность, титул Председателя Земного шара и другие хлебниковские атрибуты, вкрапленные в последующие стихотворения, словно матовые халцедоны в карадагскую андезитовую породу, – реминисцентны (с. 38):
Реминисценции могут цепляться и за общие, родовые черты поэта, и за отдельные детали или настроения одного стихотворения (в этом риск безотзывности, читательского непонимания), как, например, в этом, опирающемся на бунинское «Одиночество» стихе (с. 102):
И выплывают сразу – тоскливые, дремотные бунинские строчки: «И ветер, и дождик, и мгла… Я на даче один, мне темно… Ты мне стала казаться женой… Хорошо бы собаку купить» – цитата есть цикада, реминисценция преобразуется в люминесценцию.
Не обошлось и без пушкинской реминисценции: одна из прозаических вещей у Цыбулевского попросту озаглавлена пушкинской строкой (своего рода название-эпиграф) – «Плывет, куда ж нам плыть?..»
Воистину «блаженное наследство, чужих певцов блуждающие сны» получил и претворил в своем творчестве Александр Цыбулевский. В его «книжности» явлена высокая культурная готовность и «образованность»:
Образованность – школа быстрейших ассоциаций. Ты схватываешь на лету, ты чувствителен к намекам – вот любимая похвала Данте[93].
Об этом же ярко и непринужденно свидетельствует и его диссертация о русских переводах поэм Важа Пшавела, жанрово написанная довольно близко к мандельштамовскому «Разговору о Данте»: говоря не о себе, – и говоря тонко, умно и интересно, – высказываясь о выбранном (не случайно выбранном) предмете, поэт исподволь («потихоньку, постепенно, вдруг») – раскрывает и собственные поэтические убеждения.
Попытки изложить свое кредо встречаются у Цыбулевского и в прозе, и в стихах. Тем самым он как бы не только автор своих вещей, но и проавтор критических статей о них, ибо главное о себе он говорит сам, многое из того, к чему подводит его творчество, – уже говорилось, называлось по имени (недаром у Цыбулевского так легко искать и так приятно находить характеризующие его эпиграфы).
Но не надо смешивать авторитет Кумира с авторитетом Учителя – это разные вещи, даже если они и совпадают в одном лице. Повторяю, речь до сих пор шла лишь об одной составляющей книжной культуры – о круге привязанностей поэта, о его опоре, так сказать, на «чужие» книги. А как обстоит дело с другой составляющей? Как та же культура отразилась и преобразилась в самом творчестве, в собственно поэтической материи Цыбулевского?
Вчитываясь в работу о Важа Пшавела, видишь, как напряженно всматривался Цыбулевский в различные, глубоко специфичные поэтические концепции Заболоцкого, Цветаевой, Мандельштама и Пастернака, претворенные ими в стихах и переводах (в этом смысле стихи и переводы не изоморфны, не тождественны друг другу). Его взгляд беспристрастен, объективен, внимателен, но ревнив. Встречая что-либо близкое, созвучное ему самому, он сразу же углубляет и расширяет мысль, привлекает уместные высказывания самих поэтов. Сопоставление концепций этих четырех поэтов с творчеством самого Цыбулевского подводит к выводу о том, что мандельштамовская доминанта, столь отчетливо проявившая себя при анализе круга «кумиров», в кругу «учителей» выражена слабее – здесь вровень с Мандельштамом с его «гнутым словом» и ассоциативной, сконцентрированной строфой становится и Марина Цветаева[94], опьяненная словом и экспрессивной мыслью, а в ряде отношений – и Пастернак. Наименее близка Цыбулевскому эпическая и живописательная поэтика Заболоцкого, но именно с Заболоцким совпадает такая черта поэтики Цыбулевского, как оглядка на ризницу русской поэзии – «высокие повторения – гулы, отзвуки, эхо всей литературы» (РППВП, 5).
90
Неточная цитата из стихотворения О. Мандельштама «Я по лесенке приставной». В оригинале – «эолийский чудесный строй».
91
Влияние Блока как поэта особенно ощутимо в первой поэтической книжке – «Что сторожат ночные сторожа».
92
Этот прием широко использовался европейскими схоластами («центоны») и дзэнскими дальневосточными поэтами (прием хонкадори в японском стихе). В теоретическом плане проблема реминисценций поставлена и отчасти проанализирована Ю. Н. Тыняновым в статье «Блок». Подчеркнув, что Блок выделял реминисценции в своих стихах графически (разрядкой), что сближало их с собственно цитированием, Тынянов писал: «Он предпочитает традиционные, даже стертые образы (ходячие истины), так как в них хранится старая эмоциональность; слегка подновленная, она сильней и глубже, чем эмоциональность нового образа, ибо новизна обычно отвлекает внимание от эмоциональности в сторону предметности» (Тынянов Ю. Н. Проблема стихотворного языка. М., 1965. С. 254).
93
О. Мандельштам. Разговор о Данте. М., 1967. С. 10.
94
Влияние М. Цветаевой очень заметно в прозе Цыбулевского, в ее слоге и общей стилевой направленности: цветаевское стремление сблизить, слить семантическую и ритмическую линии воедино проявилось здесь хотя бы в частоте использования тире (подчас за счет авторской глухоты к остальным орфографическим элементам, например к запятой).