Страница 73 из 74
Едва слышно клацнула жесть. Так шлепается лист жести, когда его, словно тесто для пирога, бросают на стол. Но все же звук был слишком слабым, он мог ей просто почудиться от сильного желания что-нибудь услышать. Но ведь она не подписала жалобу, значит, не может быть никакого постановления. А после того как жесть положили на стол, и должно быть тихо некоторое время. Когда рисуют круг циркулем, ничего не слышно, и когда его потом вырезают ножницами — тоже. Но скоро должен дать знать о себе вальцовочный молоток.
Голова у нее лежала неудобно, потому что подушка перекосилась, но она терпеливо ждала. Когда наконец молоток застучал, то это оказались не спорые, мягкие удары по жести, не размеренный рабочий стук, который она ожидала услышать. Молоток колотил что есть силы по голой наковальне просто так, ни для чего — это был звон ради звона. Может быть, жестянщик узнал, что она не подписала кляузу учительницы?..
Это громко и радостно звучала сама жизнь, приветствуя незнакомого друга.
ПРИЗНАКИ ЖИЗНИ
Каждое предложение было маленьким шедевром. После первого абзаца он с удовольствием закурил. Перечитывая написанное, подумал о том времени, когда его уже не будет в живых. Это письмо, уже пожелтевшее, лежит под стеклом в каком-нибудь музее. У витрины толпятся люди, склоняются, чтобы получше разглядеть рукописные строки. Один что-то зачитывает вполголоса, другие благоговейно смотрят на экспонат. Он повел рукой, разгоняя дым, и вдруг заметил, что взволнован. Перечитал плавные отточенные фразы и подумал — хорошо как никогда.
И все же что-то его смущало. Дело не в том, как оно написано, это письмо, — образы ярки и выпуклы, фразы удивительно музыкальны, а дальше будет и еще лучше. Но сейчас он увидел вдруг не застекленную музейную витрину, а удивленное лицо той, которая получит его письмо. Она будет, как обычно, готовить обед на кухне, когда почтальон постучит в окошко. Она так редко получает письма, что всякий раз обмирает при виде своей фамилии на конверте.
Потянувшись к пепельнице, он задел письмо, и оно слетело на пол, на черно-голубой узор ковра. Будто бы, когда ткали ковер, специально оставили место, чтобы поместить там что-нибудь особенное. Он знал, что та, которой предназначено это письмо, не понимает метафор. Однажды много лет назад он дал ей прочесть что-то свое и напряженно следил за выражением ее лица. Но не увидел ничего, кроме растерянности.
С тех пор он написал добрую дюжину романов, для которых в книжном шкафу была отведена отдельная полка. В нескончаемой борьбе со словом, с синтаксисом он обрел летящую, поигрывающую, легкую фразу. Все написанное им было так звучно, что не так-то просто было сразу уловить смысл. Со смешанным чувством он наклонился и поднял письмо. Снова начал его перечитывать, и на этот раз плавные отточенные фразы показались ему холодными.
На двух исписанных убористым почерком страницах содержания не было и на десять предложений. Одна филологическая находка цеплялась за другую, все было выверено и подогнано, как пластинки в инкрустации, но тем не менее что-то беспокоило его. Там, в будущем, у доски стоял учитель словесности с вытянутой, похожей на яйцо головой и внимательно глядел на него. Он машинально затянулся, чтобы отогнать учителя, но руки действовали уже словно сами собою: левая гасила сигарету, правая — комкала письмо. Учитель словесности, который все еще стоял у доски, тоже держал в руке письмо и, насмешливо гнусавя, читал его вслух. Автор этого письма, сказал в заключение учитель, писал его не из внутренней необходимости и не для того, кому оно предназначалось. Это письмо, — учитель потряс над головой листком бумаги, — было для автора лишь удобным поводом для самоутверждения или, и это еще хуже, — тут он сделал эффектную паузу, — поводом для создания очередного шедевра. В театре, в переполненном зале — еще куда ни шло, но после слов «Дорогая мама»?!
Последние патетические слова сопровождались снегопадом клочков бумаги, которые бесшумно опускались на вощеный паркет.
— Конечно, — продолжал учитель, вытирая руки носовым платком, — можно писать и для упражнения, но в таком случае письмо бросают не в почтовый ящик; а вот сюда, — его палец показал на корзину для бумаг.
Он снова закурил, открыл бювар, взял ручку, отложил, потом снова взял и написал: «Дорогая мама». За окном становилось все темнее, зажигались фонари, медленно, словно море во время отлива, отступал уличный шум. К полуночи не прибавилось ни одной строчки. Он написал дюжину романов и разучился писать письма. Он захлопнул бювар, пожалев о том, что разорвал первое письмо, — все-таки послал бы родителям весточку о себе, подал бы хоть какие-нибудь признаки жизни…
БЕЗЫМЯННЫЙ ПРАХ
Ты пытаешься ухватить какую-то неясную, ускользающую мысль и напряженно смотришь в угол, как когда-то в школе у доски, и обнаруживаешь темнеющую там паутину, но однако предоставляешь ей пребывать спокойно на своем месте, потому что не можешь позволить себе отвлечься, а взгляд твой уже блуждает по разноцветным корешкам книг. Тебя словно бы притягивает какая-то из них. Ты уже даже поднялся из-за стола, но идешь, однако, не к книжным полкам, а к окну, просто так, поглядеть на крыши. Вполне понятно, что ты быстро возвращаешься назад: ты торопишься к письменному столу, тебе еще невдомек, что ты отправился совсем не туда, куда тебя тянет, — не к этому чертовому корешку книги.
Потом ты все-таки берешь эту книгу в руки и быстро-быстро листаешь ее, выпуская страницы из-под большого пальца левой руки, но внимание твое переключается на пыль, которая вздымается со страниц. Под электронным микроскопом это был бы снегопад из огромных хлопьев метровой величины, гигантские волны, которые ты не в состоянии различить невооруженным глазом, если только на них не падают косые лучи солнца. Будь теперь полдень, ты увидел бы, как всю комнату заполняет клубящееся мерцающее облако, движимое солнечной дланью. И еще ты увидел бы, как клубящиеся хлопья опускаются на что-то темно-синее, однако настолько неясное и неопределенное, что тебе и в голову не приходит, что это твой свитер. Откуда тебе помнить, что ты был в темно-синем свитере, когда получил в подарок эту книгу. Но строчки, по которым тут пробегал тогда глазами, всплывают в памяти — связаны они с чем-то, что обычно принято называть смешанным чувством.
Тебе кажется, что большая часть мыслей из этой чертовой книги хорошо тебе известна, ты почти уверен, что когда-то они приходили в голову тебе самому. Но вместе с тем ты обнаруживаешь в них нечто новое, хотя прекрасно знаешь, что прочел эту книгу давным-давно — лет двадцать назад. Однако вовсе не желание почитать что-то побудило тебя достать ее с полки и всматриваться в фотографию незнакомого тебе человека на задней обложке. Ты захлопываешь книгу и знаешь, что тебя снова обволакивает как дым невидимое облако пыли. Под электронным микроскопом, вероятно, хлопья пыли были бы бледно-зеленые или желтоватые — от выцветшей занавески, которую при чтении ты всегда отодвигал, потому что маленькое окошко выходило на глухую пожарную стену соседнего дома. В разноцветном снегопаде должны были бы парить также и волокна древесины, поскольку ты все ходил и ходил взад и вперед по своей узкой комнатке, и с каждым шагом старые половицы стачивались и разлетались по всей комнате вместе с пылью. Читая книгу, ты ожидал чьего-то прихода. Стоит только направить свои воспоминания на маленькое окошко, выходившее на глухую стенку соседнего дома, и светлое пятно сгущается до светло-рыжей челки сочного латунного цвета, не выгоравшей даже летом. Всплывает в воспоминаниях прозрачная нейлоновая блузочка и почему-то вызывает представление о черных пылинках, хотя вряд ли такие даже и бывают.
На твой мизинец — левый, — который стопорит нижний край книги, чтобы она не сползала, воздействуют импульсы, которые, однако, не мешают процессу чтения. Инга была грустной, она горевала о своем отце. Она пришла с кладбища, и ее блузочка хранила еще запах хризантем. Но все дело было в том, что ее отец не был похоронен на кладбище. Он остался где-то в степях Европы, как она говорила, вдали от человеческого жилья. Ей осталась от него только фотография, и она всегда носила ее с собой. И когда приходила к тебе — тоже.