Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 74



— Это заблуждение! — воскликнул я. — Жесточайшее заблуждение с какой бы то ни было точки зрения: с психологической, философской или моральной…

— Но почему?

— Начнем с того, что любой инстинкт, насколько мне известно, есть направление приложения определенной силы, целевой вектор, ведущий от возбудителя, то есть еды, к возбуждаемому, то есть голодному субъекту. Здесь мы неизбежно и всегда видим прямую линию! Ты же хочешь эту прямую сломать…

— Именно! И я это сделаю.

— Но ведь это же абсурдно: вводить в формулу инстинкта постороннюю неизвестную — нравственное начало. Сидящая на платформе мышь должна добровольно жертвовать привычкой подчиняться чувству голода.

— Непременно должна. Ты очень точно выразился.

— Не бывает такого. О какой морали может идти речь в джунглях, среди крыс или гиен?

— В этом следует видеть ошибку природы. Я же собираюсь исправить ее. Ежели моя попытка увенчается успехом — а это, несомненно, будет именно так! — я докажу, что борьба за существование — животное варварство (если бы только животное!) и что голод — лишь симптом недостаточного сотрудничества, отсутствие возможности питаться поочередно. Парадоксальное явление, псевдозакон. Софизм, изобретенный бытием, самим существованием.

— Сомневаюсь. Не верю. Не могу поверить! Я полагаю…

— Спорить бессмысленно. Вопрос этот остался до сих пор неразрешенным именно потому, что его обсуждали теоретически. Я ученый, следовательно, отправной точкой для меня может быть только эксперимент. И я умолкаю, предоставляя отныне слово моим мышам.

— Нет, это уж чересчур! — возмутился я.

В это мгновение рядом возникла сгорбленная фигура незаметно подкравшегося Германа. Его бледное лицо исказила нервная судорога; было непонятно, ухмыляется он или нарочно гримасничает. В глазах мерцала издевка и злость. «Ах, посмеемся-посмеемся», — бормотал Герман, ловко орудуя аппаратурой, необходимой для эксперимента.

— Все в порядке, Герман, можешь погасить свет, — сказал профессор и встал за пульт управления.

Свет погас, арена на мгновение окунулась во мрак.

Затем неожиданно вспыхнули две крохотные лампочки, и зеленое поле осветилось. Обстановка стала таинственной, волшебной. Мы все оставались в темноте, лишь изредка скользнувший по стеклу блик выхватывал чье-то лицо. Фрониус вспотел и явно устал от напряжения, Герман казался вялым и сонным. Я нервно протирал очки.

Мыши выстроились перед дверцей, замерли. Нужно было приглядеться очень внимательно, чтобы заметить, как они дышат. Крохотные розовые мышиные ноздри трепетали. Арена казалась бескрайной, как зеленеющее пшеничное поле. И в конце этого пространства виднелся рычаг. Воплощение Долга.

Зеленая лампочка вспыхнула, мыши рванулись к приманке. Та же игра. Отчаянный бег, гонка к заветной цели. Там — схватка, отступление, неразбериха. Еще одна попытка… Хаос.

— Quod erat demonstrandum! — расхохотался я. — Что и требовалось доказать.

Фрониус бросил на меня плотоядный взгляд:

— Это всего лишь первый этап. Твой. Этап проявления тупого инстинкта, прямого приложения силы. Слепое действие голода.

— Да, но разве…

— Наступил мой черед вмешаться. Здесь нужны величайшее терпение и такт. Погляди-ка… Смотри внимательно…



Бережно отодвинув закрывавшее ящик стекло. Фрониус длинными щипцами осторожно поймал одну из мышек и посадил на площадку, которой завершался рычаг. Устройство сработало, и вторая мышь жадно принялась за еду.

— Постой! — воскликнул я. — Что же это такое? Зачем ты применил щипцы?

— То есть как это зачем? Для воспитательных целей. Я указываю им путь, образовываю, разъясняю условия договора о сотрудничестве.

— Да разве это похоже на воспитание?.. Это просто дрессировка.

— Ты берешься провести четкую грань между дрессировкой и воспитанием?

— Ну тогда ты должен их еще и бить.

— И буду.

— Как же тогда быть с моральной стороной дела?

— Благородна сама цель. Все забудется, и щипцы, и палочка, которой я их наказываю. С того часа, как они станут работать сами, без моего вмешательства, все, что поначалу представлялось карой и насилием, преобразится в принцип, в закон… В норму жизни.

— Но ведь начинаешь-то ты с террора? Не кажется ли тебе, что твои методы напоминают слегка… фашизм?

— Почем я знаю? Моя задача — в сжатом виде воспроизвести вероятный путь естественного развития. Если бы в этом пространстве, именно в данных условиях в течение сотен и тысяч лет жили некие мыши, не кажется ли тебе, что со всей неизбежностью им пришлось бы прийти к распределению труда? Собственно, мое вмешательство просто восполняет века, необходимые на естественное развитие. Главное — результат.

— И чего же ты сумел добиться до сих пор?

— Не слишком многого. Я только наметил основные параметры эксперимента. Мы в самом начале. Собственно, я позвал тебя, только чтобы изложить главную мысль. На результаты можно рассчитывать не раньше, чем через несколько месяцев.

— Если, конечно, истина окажется на твоей стороне. — На этот раз не он меня, а я похлопал его по плечу весьма снисходительно.

Спор затянулся до поздней ночи. Я постарался доказать ему всю абсурдность посылки: никогда мыши не станут помогать друг другу добровольно. Ведь без него (а он заменяет им сознание), даже в том случае, если отношения сотрудничества удастся установить, они прекратятся, как только исчезнет страх перед наказанием. И вообще… все это — просто философская аберрация. Природа не делает скачков, биологическое приспособление — вовсе не минутное дело, и ни о каком контракте не может быть речи там, где двигателем является голод. Спорить с этим бессмысленно. Но Фрониус оставался непоколебимым. Он бился яростно, вдохновенно. Расстались мы чуть ли не врагами.

— Не стоит ссориться, — сказал я уже в прихожей, когда Герман подавал мне пальто. — Слово за твоими мышами. Если у них получится это… «сотрудничество»… Только смотри, чтоб было истинное сотрудничество, а не цирковое какое-нибудь или казарменное… Вот тогда я сдамся. Ну, а до тех пор я останусь при своем мнении.

И я ушел, не позволив себя проводить. Ночь стояла холодная. С пригорка город открывал чудесную панораму огней, башен и башенок. Часы на колокольне собора показывали полночь. Мне стало жаль потраченных впустую бесценных вечерних часов, которые следовало бы употребить для работы над предисловием к моей книге о категории Единичного. И все же потом, вспомнив черные глаза Фрониуса и блестящие бусинки мышиных глазок, я расхохотался. В отличнейшем расположении духа, насвистывая, я спустился в город и направил свои стопы к дому. (Здесь я должен признать, что все же принял в тот день некое касающееся меня ограничение: зарекся есть сыр пармезан. Навеки. Ради приличия, из эстетства. Согласитесь сами: не может же уважающий себя профессор диалектики «возбуждаться» наподобие несчастным мышкам, только начинающим свою академическую карьеру…)

III

Совершенно не помню, как пролетела осень, как промелькнула зима. (Страшная зима, самая холодная на моей памяти.) Работы, правда, было много, очень много: сложный новый курс, бесконечные мытарства, связанные с изданием книги, обширнейшая переписка с зарубежными коллегами. Про Фрониуса я почти совсем забыл. Раза два я встречал его в коридоре возле деканата: он казался больным и измученным, здоровался как-то отчужденно, с еле заметной ироничной ухмылкой. Я решил, что мыши ему тоже изменили…

Весной мне все же пришлось вспомнить о его фантазиях. Случилось это в серый, дождливый, мрачный день, когда я попал в состав делегации городского совета (я только что, после долгих перипетий, был удостоен звания советника) на торжественные похороны в провинции: сколько-то там шахтеров задохнулись в штольне. Задохнулись или сгорели, точно не помню. Пришлось надеть черный костюм, черную шляпу, взять черный зонт и нацепить столь ненавистную мне маску похоронной торжественности. Стоит ли говорить о том, что никого из пострадавших я лично не знал и шахтерский труд, как способ существования, был бесконечно далек от сферы моих интересов. Я не хочу сказать, что смерть человека оставляет меня равнодушным. Просто я считаю трагическое естественной составляющей жизни и, следовательно, не вижу в смерти ничего бесчеловечного: наоборот, считаю, что это одна из тех вещей, на которых зиждется мир. В прошлом году, в Лозанне, когда после банкета мы зашли к Лагранжу на рюмочку коньяка, он готов был проглотить меня живьем, услышав это мое мнение. «Как ты смеешь так мыслить?! Ну а если бы ты родился лягушкой, червяком или собакой, что тогда? В бесконечном разнообразии жизни родиться человеком — не закономерность, а подарок судьбы, великий шанс. И поэтому ты не свободен от ответственности перед себе подобными…» Мне стало просто смешно. «Всякая сущность пребывает в развитии, — сказал я ему тогда. — Все есть энтелехия и рост по спирали. Желудь становится дубом, ты стал преподавателем морали, я — онтологии… Ну а шахтеры стали шахтерами, солдаты — солдатами и безработные — безработными. Не стоит смешивать достаточную причину с причиной сущностной».