Страница 28 из 162
— Так, так, — архиепископ кашлянул. — Попытаемся подвести итог нашей беседы. Видимо, все мы весьма единодушны в нашей озабоченности судьбой народов и просвещения перед лицом этого новшества. От печатания и распространения книг не следует ждать добра. Дешевым и низким сделалось бы знание, стань оно предметом разговоров мясников и пастушек, как сулит нам новое изобретение. Исчезнут утонченность и возвышенность человеческого духа, его неповторимость и божественное предопределение. И пусть каждый наш просвещенный теолог, да и философ тоже, представит себе, что станется с полетом его мысли, если ему из толпы простолюдинов начнут выкрикивать низменное суждение о ней, наподобие того, как римские плебеи решали государственные вопросы и требовали «хлеба и зрелищ». Машины теснят человека и хотят втоптать во прах прекраснейшие цветы его духа. Исчезнет суть, останется лишь серый покров, каковой опустится на нас и не токмо не поднимет пастушек до нашей высоты, но подавит нас своею необъятностью и принизит до них. Я тверд в своем мнении, мы не можем этого допустить, нам должно выступить противу печатного станка немедля, пока од еще не проник всюду. Согласны ли вы со мной? Дабы нам оградить себя от опрометчивых решений, пусть каждый из нас еще раз вкратце выскажет свое мнение. Итак, итак… начнем с графа.
— Как я уже сказал, я в своем доме не желаю видеть изданий для бедняков. Не нужно нам это новое искусство, — высокомерно изрек Клани.
— Именно, именно… Следующий.
— Я также премного озабочен состоянием духа людского, коль скоро его таким манером начнут искушать. Настало время пресечь это.
Так заявил высокообразованный doctor universalis Якоб. Затем слово взял аббат Ефраим:
— Я уже изложил подробно свои соображения. Ежели мы желаем сохранить высокую суть и ценность зерцала человеческой души, каковое есть книга, то запретим это искусство от машины!
— Такого рода новшество иной раз подобно лавине, и удержать его трудно, — сказал ректор. — Некоторую опасность, таящуюся в распространении дешевой духовной пищи, усматриваю и я. Чем больше людей будет причастно к книге, тем расплывчатее станет мысль, тем неустойчивее сознание, и гул пустых споров помешает расцвету истины. Должно неусыпно блюсти границы и разрешать печатать на станке лишь некоторые бумаги самого простого назначения.
Настал черед магистра Бартоло высказаться. В обители его преосвященства Доната никто не решался говорить вразрез с волею владыки, которая столь ощутимо витала в воздухе, довлея над сознанием участников совета. Бартоло взглянул преданным взором на Томаса Клани и произнес:
— Не хочу и я, чтобы неповторимое в своей сути искусство представало в дешевых изданиях. Дайте беднякам то, что им предназначено, но высокую философию и утонченную поэзию нет надобности печатать новым способом, ибо мясники все равно не станут ее читать.
Архиепископ выжидательно взглянул на бакалавра. Луллус пожал плечами.
— Ну что же, если все против… Переписка книг для студентов победнее, которые не могут платить, сейчас большое подспорье, да и профессора имеют в том нужду. Если это будет упразднено, сможет ли, кто победнее, учиться? Так что и я вкупе со всеми против новшества и за осмотрительное его использование.
Оставалось еще низшее сословие — ремесленник Эразм. Он сказал коротко и ясно:
— Я против.
Архиепископ потирал руки. Святого отца премного обрадовало единодушие его паствы. Для чего ему понадобился этот совет из людей разного происхождения, пусть остается на его совести. Высокий владыка иной раз любил казаться гласом всех сословий и мудро придавал своему заранее готовому решению вид их волеизъявления.
— Итак, мы можем сообщить епископам Майнца, Страсбурга и близлежащих городов о своем единодушном и твердом желании, исторгнутом из наших общих уст. Тем самым мы явим миру, что неусыпно печемся о бессмертной душе, отданной господу, и алчущем общения разуме человека и всеми помыслами устремлены к тому, дабы и это новшество, вынесенное из тьмы на свет стараниями брата Магнуса, не обратилось во зло детям господним. И да будет каждый из вас благословен на его добром слове.
Архиепископ вновь обвел взглядом свою паству, стремясь запечатлеть в памяти, кого разумно будет привлечь к полезной деятельности и при следующей надобности. Затем все разошлись.
Так закончился совет, еще раз показавший, что человеку во все времена было свойственно предвидеть далекое будущее и в сердце своем печься о благе всего человечества. И да послужит для нас отрадой доброжелательная забота этих древних мужей. Они сказали, что могли, и менее всего повинны в том, что новое изобретение все же пробило себе дорогу. Стало это наказанием или же благословением — пусть каждый решит для себя сам, но нам не должно забывать их голоса, не столь уж и давние, рядом с новыми, которые время от времени возвышаем мы сами, озабоченные будущим человечества, каковое, по нашему опасению, не в состоянии в этом суровом мире само за себя постоять.
Перевод с эстонского Н. Яворской
Ибрагим Гази
За багряными туманами
Древний город смотрит с горы на широкую реку и, как в зеркале, видит себя, видит свои широкие улицы, каменные дома и горожан своих, вечно спешащих куда-то. Видит, как сегодня с утра бродит по улицам какой-то старик, придерживая за край шляпу, потому что в городе разыгрался ветер. В руке у него клюка, шагает он, припадая на одну ногу. Пройдет и остановится, пройдет немного и снова остановится, поглядит, посмотрит по сторонам пристально и ковыляет дальше. Он, кажется, что-то бормочет про себя.
Рядом с ним — совсем молодой, юнец зеленый. Ему годков так пятнадцать. Худющий, тонкий. За плечом — видавшая виды боевая винтовка образца восемьсот девяносто первого года. Острый трехгранный штык вот-вот вонзится в небо. Твердые шаги парня гремят по дощатому тротуару. А старик шаркает ногой. Идут они рядом — и хоть бы словом перекинулись.
Кто они? А это Старость и Юность. Старик вместе со своей незабвенной юностью проходит древним городом. Этот легкий, порывистый юноша, с царапающим небо трехгранным штыком, — сама молодость хромого старика, его комсомольские годы. Тогда про него говорили: «Отчаянная голова…» Перенесся старик в мир дорогих воспоминаний и ходит по городу, где когда-то рос, воевал с белобандитами, любил…
Незнакомые улицы… Город шагнул за прежние границы, могуче раздвинулся. Старик разглядывает все новое, удивляется, радуется, а сам невольно выискивает старое, памятное. Хочет найти следы своей молодости. А город стал совсем другим. Кого теперь старик найдет в нем и кто его признает? А было время, когда его, молодого, знали все — и друзья и враги. Залы гремели от аплодисментов, когда он выступал. А сегодня — мимоходом, невзначай — его бесцеремонно толкнули. Заполняя улицу, спешат молодые люди. Нет, он не обижается. Молодежь, она всегда была невнимательна. Чтобы какой-то старик стоял на дороге да чтобы его в спешке не толкнуть… Он ничего, он не обижается, он даже рад, любуется ими — юноши здоровые, сильные, красивые. Они не идут, а летят. Пусть себе летят. Пусть! Настало их время. Придет пора — их толкнут ненароком. А сегодня они на высоте положения. Молодость, сила, красота, будущее — все в них.
Что это? Слеза блеснула? Не замечайте, не надо, пусть… Старик надвинул шляпу на глаза, подошел к древнему дому и тяжело опустился на лавку у ворот.
Этот двухэтажный кирпичный красный дом был знаменит. Это в нем бурлила жизнь, день и ночь кипели митинги, взлетали над головами крепко сжатые кулаки, и стены содрогались от аплодисментов. Это здесь, на самодельной сцене из неструганых сосновых досок, разыгрывались каждый день спектакли в пользу Красной Армии. Сколько раз «стрелял» в него из нагана соперник и враг его по пьесе, и сколько раз падал он у ног своей любимой… Здесь впервые зарницей вспыхнуло в нем жаркое чувство к девушке. Из этого же дома весной, на утренней заре, отправились молодые бойцы «Железного батальона» биться с Колчаком. А ведь многие из них не вернулись. Снимем же шляпу, память о них священна.