Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 129

— Нет, папа, — возразил сын, окинув дальние холмы глазами. — У коровы всего два бока, а у этой сопки вон их сколько. Да и цветом коровы не бывают такими. Мне кажется, что на лежащую овцу похоже. Или на старую могилу, как у деда..

— А ведь и правда! — согласился Чабан, улыбнувшись. — Глаза у тебя, гляжу, повострее моего. — «Может быть, и ускачешь вперед! — думал он. — Как знать». — Ты видел у меня книги про художников? — произнес он вслух. — Так ты читай их, сынок. Читай!

Мухортый пошел рысью, как только въехали в ущелье, где снегу было поменьше. Чабан дал волю — пусть везет как ему хочется… Везет хозяина с его детьми и со всеми надеждами, таящимися в его теплом сердце.

Он распрощался в школе с детьми, которые разбежались по своим классам: один в первый, другой во второй, а старший в третий. Этот первенец был особенно дорог Чабану, и он неизменно следил за его успехами, нередко беседовал с учительницей. Молодая, только в прошлом году закончившая институт, миловидная девушка приветливо, с уважением относилась к Чабану, и ему, не особенно избалованному таким вниманием, нравилось встречаться с нею. Больше всего удивлял Чабана открытый, прямой, пристальный взгляд ее. Он всегда смущался этого взгляда и, беседуя с ней, невольно поворачивался боком и потуплял голову. Заканчивая беседу, он непременно произносил своим глуховатым тихим голосом: «Аналайын, во всем полагаюсь на тебя. Вверяю тебе моего сына…»

И сегодня он повторил эти слова. Он знал, что и на самом деле судьба человека во многом зависит от того, к кому он попадет на обучение в детстве.

— Вы, должно быть, интересный человек, ага, — сказала она сегодня, провожая его после разговора к выходу из школы. — Ведь мальчик у вас научился рисовать? Он уже рисует лучше меня. И вообще он очень способный. Наверное, в отца пошел…

Чабан растерянно остановился на крыльце и оглянулся: уж не смеется ли девушка над ним… Но нет, доброжелательно и ласково смотрела на него лучистыми глазами… И тогда он неловко рассмеялся и ответил:

— Э, зачем лысому гребешок… Мне ли художеством заниматься? — И с этими словами он влез и уселся в сани.

— Заедете после обеда, ага? — участливо спрашивала девушка.

И этот молодой, полнозвучный голос вмиг пробудил что-то высокое, неприкосновенное в душе Чабана. Заглохшим, непослушным голосом он едва вымолвил:





— Заеду, — и стронул с места лошадь.

Оглянувшись, увидел, что учительница стоит на крыльце и смотрит ему вслед.

* * *

И теперь, сидя на вершине скалы, Чабан вспомнил этот ласковый, греющий взгляд; с того дня прошло уже много месяцев, но еще свежим было в памяти ощущение просветленной радости, что родилось тогда в его душе. Чабан тяжело вздохнул, и улыбающееся лицо девушки, стоявшее перед его глазами, словно растворилось в тумане — густом алтайском тумане, который наплывет скоро, в месяце казан-ай. Тщетно пытался Чабан вновь представить это лицо — оно исчезало, и угасли лучи, исходившие из глубин ее глаз, они превратились в далекое осеннее горное марево, струящееся на недоступных высотах хребтов. И стало на душе Чабана так пусто, печально, отрешенно, что казалось, еще мгновение — и он спокойно примет вечное небытие, уйдет в тот мир, о существовании которого он всегда знал, но подумать как следует о нем никогда не мог — некогда было. И только однажды весной он вспомнил об этом самом простом избавлении и даже попытался воспользоваться им.

Весна! Для Чабана это самое мучительное и тяжкое время — пора весеннего окота. Днем и ночью идут у маток новорожденные ягнята, за каждой овцой Чабан должен уследить, не прозевать самую ответственную минуту. Полагающийся сакманщик не прибыл к расплодной, началу ягнения, и десять первых ужасных дней Чабан почти круглосуточно провел на ногах. Целыми днями он перетаскивал в корзинах новорожденных ягнят с пастбища. Иные матки сразу же теряли молоко, и приходилось подкармливать голодных овечьих младенцев, а иные из них не брали материнский сосок, надо было их приучать есть и жить. Голова шла кругом. В глазах вспыхивал зловещий огонь, поясница болела как переломленная, а дома измученная Жена с воплями набрасывалась на него. Собачья жизнь настала для Чабана. И однажды, карауля народившийся молодняк он просидел в кошаре почти до рассвета; на исходе ночи сквозь хаос и усталость в голове пробилась мысль: «Зачем? Неужели для этого я родился на свет?» Впервые за свою жизнь он испытал великую скорбь за себя и заплакал навзрыд… Но вскоре миновала трудная пора весны и наступило лето.

Лето! О лето! Благодатная пора. Все живое ликует в приливе бодрых сил, порхает, носится, играет. Люди выбрасывают старую ветошь, сжигают прошлогодний мусор, что-то мастерят у себя во дворах, хлопочут, и все это с таким беспечным, довольным видом, словно тепло пришло навсегда и не будет больше в мире ни промозглой осени, ни зимы. Глубоким дыханием полнится грудь земли, освобожденной из-под зимнего хладного покрова. Наряжается в самые яркие свои уборы молодое алтайское лето Оно прекрасно. Но некогда было Чабану любоваться прекрасным — за будничными хлопотами дня не успевал он даже голову поднять и окинуть цветущие дали. Жизнь! Не каждый, пожалуй, заметит, что, размениваемая на мелочь каждодневных забот, она проходит так же быстро, как и скоротечное лето. На пастбище следишь за отарой — и день долог, ночью ухаживаешь за овцами — ночь длинна, и так день за днем, дел невпроворот, их все больше и за ними удивительно быстро, незаметно проходят годы жизни. Поток ее несет человека, как щепку, и некогда даже осмыслить свою жизнь. Но порою Чабану казалось, что так и надо, так и хорошо: лето теплое благодатно, на джайляу можно отдохнуть, воспрянуть духом и телом, а порою тайком от Жены и выбраться к знакомым табунщикам на кумыс. Уж очень любил Чабан кумыс. Бывало, жара, пыль, в горле пересохнет, а тут поднесут тебе полную чашу пьянящего пенного напитка — прохладный пот сразу же выступит на лбу крупными каплями. С наслаждением утолив жажду, вернешься назад, к отаре, присядешь где-нибудь на землю и незаметно погрузишься в сладкую дрему. Очнешься, а овцы уже разбрелись, рассеялись, словно неосуществленные мечты его жизни, которые затерялись, безнадзорные, забытые, в череде дней…

Чабан отвел глаза от марева, плывущего над размытой линией далекого горизонта, посмотрел вниз, на свое зимовье, и мысли его вернулись к настоящему дню, теплому дню бабьего лета, к неизменным заботам. Томительно стало на сердце, невольно хотелось забыть обо всех неудачных делах своей жизни, и тут Чабан увидел одинокого всадника, едущего к его становью. По посадке издали можно было угадать, кто едет: Чабан № 2, Шыгайбай, живущий на северном склоне горы, на которой находился сейчас Чабан № 1. Всадник подъехал к юрте, остановился и о чем-то долго говорил с Женою соседа, вышедшей из юрты, затем тронул лошадь и неспешно направился в сторону Чабана. За все немалое время, что понадобилось всаднику, чтобы пересечь долину, он ни разу не подгонял лошадь, предпочитая ехать тихим шагом, словно боящаяся неожиданностей баба на сносях.

Приближался к горе, на которой сидел Чабан, некто по прозвищу Ничего-не-давай-бай, самый денежный мужик на всю округу. Говорили, что у него в сберкнижку вписана неслыханная сумма. Скупец ни с кем не водил дружбы, всегда помалкивал, в гости ходить не любил и у себя никого не принимал. Лишь время от времени наведывался он к соседу. Чабан знал, что у Ничего-не-давай-бая в юрте всякого добра навалено было под потолочный круг, а ребятишки на ночь укладывались под одним старым тулупом. Одеял новых хватало, но хозяин запрещал трогать красиво сложенные стопки и справедливо опасался, что от употребления новые одеяла станут старыми. В доме у Чабана № 2 ели не сытно, голопузая ребятня бегала вокруг юрты в убогом рванье, а хозяин прижимал и копил деньги, никому не говоря, для чего это он делает. Поначалу, когда Шыгайбай подымал крик где-нибудь на свадебном тое или на поминках, требуя пятерку сдачи со своего денежного подношения, люди изумленно смотрели на него, утрачивая дар речи, потом за многие годы привыкли к нему и, чтобы не срамиться, не связывались с ним, никуда не звали и словно забыли о самом существовании этого человека. Словно бы умер он для людей этого края, а тому все нипочем…