Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 129

Доскей лежит неподвижно, и кажется ему, что это хмельной вкусный кумыс пролился на него из волшебного торсыка. Он лежит неподвижно, и капли волшебного пьянящего кумыса увлажняют его глаза, и хорошо у него на душе, и хочется рассказать жене о чудесном кумысе.

Но она спит и досматривает сон о весенней песне. Слышно легкое дыхание ее, и он хочет повернуться, обнять ее, рассказать ей о чуде, но будто злые чары сковали его, и он не может шевельнуть ни рукой, ни ногой.

— Камка! — шепотом зовет он. Но молчит, зловеще молчит спящая женщина.

— Камка! Камка! — в ужасе кричит он. — Камка! Камка, проснись!

Молчание и тишина, мертвая могильная тишина. Тишина и леденящее душу молчание.

А из камчи все течет и течет кумыс… Переполнив глазную впадину, бежит он уже и по щекам жигита, хмельной, пьянящий, волшебный, вкусный кумыс.

«Будь что будет!» — решил Доскей и разжал губы.

И тут же замер от ужаса и отвращения. Кровь! В ноздри ему ударил соленый запах свежей человеческой крови! Крови!

— Кровь, это кровь, чья это кровь, Камка? Скажи, ты знаешь? Камка, скажи, скажи мне, скажи!..

…Он вздрогнул всем телом и открыл глаза. Все лицо его было мокрым от слез. Он осторожно скосил глаза на спящую жену, но Камка спала, и, успокоенный тем, что она не слышала, как он кричал, Доскей вскочил на ноги и вышел из юрты.

До полуночи небо было чистым, ни единого пятнышка на небе, а теперь вдруг закрыли его тяжелые свинцовые тучи и серый дождик без устали сыпал на землю мелкую водяную пыль. Гнедой конь потемнел под дождем и стоял, понуро опустив голову, поматывая ею, как от зубной боли.

И Шарыктыбулак вышел из берегов, и горы зябко кутаются в сумрак, угрюмо молчат, смирившись с осенним ненастьем, — покорно никнет земля, обессиленная обильным горячим летом.

Доскей отвязал коня и повел его под широкую крону лиственницы. На обратном пути прихватил седло, что мокло, брошенное под дождем у самого порога юрты.

Камка по-прежнему спала, сладко посапывая, разметавшись во сне, и его охватила злоба.

— А ну хватит валяться! — закричал он. — Вставай, я есть хочу!

Он сел за дастархан, и ноздри его задрожали от непонятного гнева. Жена, испуганная, чувствовавшая себя виноватой, быстро согрела козлятину, оставшуюся от ужина, и поставила ее перед ним, но он и не притронулся к мясу.

— Волос попал. Выбери волос из мяса, — глухо сказал он и, отшвырнув миску, снова улегся, накрывшись с головой тяжелым шекпенем из верблюжьей шерсти. Однако тут же отбросил шекпень в сторону, словно тот душил его, и глубоко, жадно стал хватать ртом воздух. «О, создатель! Ух!» — приговаривал он, и вздохи его были похожи на рыданья.

Камка никогда не видела мужа таким, вот почему, удивленная, робкая, она присела на корточки близ очага и не решалась ни о чем его расспрашивать. С жалостью и любовью глядела она на его почерневшее от гнева лицо, а он все ворочался и ворочался, не находя себе места…

— Камка! — наконец выдавил он, приподнявшись. — Камка, где моя камча?

— Как где? — не поняла она. — Висит. Как всегда. Висит у тебя над головой.

— Выброси ее!..

— Зачем? Что ты говоришь? — Она глядела во все глаза, но он молчал, и она отвернулась, молча сняла плетку со стены, положила ее рядом с седлом и замерла, уткнувши голову в руки.

Камча! Тяжелая его камча с медным шариком на конце, сплетенная из двенадцати крепких ремней. Корову с теленком отдал он за нее мастеру и никогда не жалел об этом, ибо камча — кормилица, камча — спасительница, камча — единственный друг жигита-камчигера. Не добыть без камчи удачи, не наполнить черный казан вкусным мясом, не выжить в этой злой и одинокой жизни Камча! Камча делала его сильным и неуязвимым, камча сопровождала его в самых дерзких, самых удалых набегах, и вот… и вот глядит он на нее странно-безжизненным и потухшим взглядом. Он велел ее выбросить, а ведь без камчи не добыть ему пищи, не выжить…

Он велел ее выбросить, он унизил камчу, он унизил себя и понимал, что поступком этим как бы перечеркивает всю свою прошлую жизнь, полную риска, борьбы, приключений. А ведь он так любил эту жизнь — свист пуль над ухом, бешеное дыхание погони, сладкую радость при виде поверженного врага.

И вот он выбросил, унизил, проклял камчу, а все потому, что во сне ему, видите ли, что-то почудилось. Подумаешь, кровь! Мало ли он в своей жизни видел крови, и не он ли, смеясь, всегда говорил жигитам, что любой другой хлеб, хлеб, не связанный с риском и смертельной опасностью, показался бы ему пресным…

Он заскрипел зубами, повалился на бок и замер как мертвый, прикрыв глаза. Так и пролежал он почти до полудня, и никак нельзя было понять — спит иль бодрствует он.

И нешуточная тревога охватила Камку, потому что никогда, никогда не видела она мужа таким, вещая бабья тревога охватила женщину.

— Боже, неужели его убьют? — прошептала она, глядя в огонь очага, где потрескивал хворост. И впервые со времени замужества почувствовала она себя заброшенной и одинокой, впервые со времени замужества проснулась в ней острая тоска по людям, по аулу. Она вспомнила добрые материнские руки, и слезы катились по ее щекам.





Отряхиваясь, откашливаясь, отплевываясь, в низенькую дверь вошли шестеро жигитов, и женщина, взяв себя в руки, встала навстречу гостям. Все шестеро были молодцы что надо, парни из рода Каратай, с другой стороны Туйе-Таса.

— Где Досеке? — спросили они, не заметив в полу мгле великана Доскея, распластавшегося у стены и напоминавшего спящего медведя.

— Вон лежит, — тихо сказала женщина.

— Заболел никак?

— И сама не знаю… Может, и заболел.

— Досеке! Эй, Досеке! Что с вами? Захворали? Это же мы. Мы приехали. Ну поднимите же голову.

Он не шелохнулся.

— Кто это — вы? — спросил он раздраженно и глухо не глядя на вошедших.

— Мы. Ваши младшие братья. Осень пришла, вот мы и приехали. Мы же собирались осенью прогуляться в аул Керей, мы ведь так договорились… Эй, Досеке, да проснитесь же вы! Вы что, умерли?

Доскей рывком поднялся, и жигиты, сгрудившиеся над ним, испуганно отшатнулись.

— Я не сплю, — прорычал он. — И я пока не умер. А вы возвращайтесь домой. Дорога не будет удачной, и в ауле нас подстерегает беда. Я знаю.

— Но, Досеке, мы так ждали этого дня… — обескураженные жигиты умоляюще смотрели на него, будто не разбоем звали заняться, а уговаривали отправиться с ними в Мекку, к святым местам.

— Я знаю, — упрямо повторил он. — Все! Уходите! Хватит!

И снова отвернулся к стене. А жигиты, потоптавшись и не скрывая своего разочарования, стали по одному выбираться из юрты.

Доскей молчал. Рассказать, что ли, о своем сне жене? Да что она понимает, баба, в мужских делах? Да и что она вообще понимает, дрянь, что она может? Сына и того не смогла ему родить. Доскей злобно расхохотался.

— Эй, Камка! — грубо крикнул он. — Сухое пузо! Когда порадуешь меня сыном?..

Женщина застонала, будто ей дали пощечину, и подняла на него глаза, полные слез.

— Зачем? Зачем ты так? — выдохнула она.

И он не выдержал ее горького, безнадежного взгляда — ведь никогда она не слышала от него таких жестоких слов. Он вскочил и приказал ей:

— Хватит ныть! Надоело мне твое нытье! Зови этих волков, я уезжаю!

Она, всхлипывая, вышла из юрты, и он с жалостью и раскаянием смотрел ей вслед.

— Что? Что со мной происходит? Что? Что со мной? — шептал он.

* * *

Конники наконец выехали на перевал Марака, и их взору открылась глубокая серебряная чаша озера Айнаколь, на берегу которого раскинулся аул Керей.

Аул был ясно виден сверху, как альчик на ладони сорванца. У привязи топчется добрый десяток коней женщины в белых жаулыках доят овец, а островерхих мужских шапок что-то не видать. Не дай аллах, если кто-нибудь из тех, что внизу, поднимет голову и заметит их не дай аллах! Но никто, на их счастье, не поднял головы.

— Вцепились в своих овец, как клещи! — Доскей ухмыльнулся, коротко взмахнул сложенной вдвое камчой и жигиты бесшумно потекли вниз, лишь красные камни, шурша как ящерицы, сползали вслед за ними. Вскоре всадники скрылись в прибрежных зарослях, как растаяли.