Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 129

Судороги свели ноги Буры. Хрипло рванулось дыхание, последнее в этом мире. И запоздалая чистая слеза выкатилась из его мертвых глаз. Окаменела степь от горя. Сковало ее долгое молчание. Осиротела она без Буры. Так погиб последний верблюд из аула Казакпай.

* * *

Не встававший с постели старый верблюжатник Абиш, услышав о смерти Буры, в тот же день пошел к заведующему просить лошадь.

— Все же немало он пользы принес в свое время. Было бы жестоко оставить его кости в степи. Надо привезти и предать погребению. Может, еще шерсть пригодится на что-нибудь.

— Брось! И человек смертен. Чего там зря лошадь гонять из-за дурного верблюда! — отказал начальник. Обиженный Абиш вернулся домой, пряча за спиной уздечку Но не забывал старик черного Буру.

Едва начал таять снег и потеплело, взял он с собой внука и пошел пешком в пески Нарына. Там он согнал мерзких мух с уже гниющей туши и похоронил Буру. Всю дорогу нес он на плече деревянный кол. Сейчас он вбил его на могиле Буры. Это был даже скорее столб. Внуку велел написать химическим карандашом: «Здесь покоится Бура, погибший при схватке с поездом». Но слова эти, написанные корявым почерком, были смыты дождями.

Мимо этого места дважды в день проходят поезда. Люди, едущие в теплых купе на удобных диванах, не обращают внимания на выбеленный солнцем и ливнями столб на холме. Если и заметят, то думают, что это межевой знак землемера. Неведомо им, чьим потом обильно орошена эта удобная дорога. И не знают они, что не осталось в ауле Казакпай ни одного верблюда. Но, может, и не забывают все же черного Буру люди? Ведь приветственно гудит паровоз каждый раз, проезжая здесь. Заглушает скорбный гудок торопливые рассказы колес об одиноком Буре. Э, да это вовсе не поминальный плач по Буре, погруженному в вечный сон о золотых песках…

Поезд мчится, торопится, летит…

Какая сила его удержит? Нет такой силы!

Перевод Б. Момыш-улы.

АРДАК





На берегу озера Маркоколь, там, где ручей Шарыкты впадает в него, стояла в давние времена небогатая юрта. Словно серый гусь, у которого убили подругу, оставалась на одном и том же месте эта юрта, и вокруг нее по широкому выгону бродил пасущийся скот. Козы, овцы и телята держались единым стадом, не разбредаясь, и над ними возвышался, словно внимательный пастырь, белый верблюд с широкими, чуткими ноздрями. Иногда среди его безмолвной паствы, молитвенно вцепившейся зубами в траву, появлялся гнедой мерин хозяина. Отпущенный на волю со спутанными ногами, гнедой неуклюже скакал вслед за другими, спеша поскорее наполнить свое необъятное брюхо.

Старик Кожа, хозяин юрты и стада, был человеком не безродным. Когда-то он жил в ауле. Подобно тому, как грива и хвост являются признаками лошади, так и родственники своим существованием подтверждают, что не безроден тот человек, у которого они имеются… Когда Коже было всего двадцать пять лет и умер его отец, младший сын деда Есиркегена, налетели дядья Шалабай с Далабаем, разделили имущество умершего на три части и, захватив каждый свою долю, торопливо удалились. На прощание дядья сказали парню: «Покойный тебе был отцом, но нам-то он приходился родным братом!» И остался Кожа один с матерью на разоренном зимовье.

Вот тебе и родственники! Кожа не был лентяем, и потому через несколько лет он умножил доставшуюся ему часть отцовского имущества. Нашлась хорошенькая невеста для него, и ходивший еще недавно в голодранцах Кожа устроил богатый свадебный той. Приглашены были на свадьбу и дядья, но Шалабай с Далабаем отказались: «Сопляк женился, не посоветовавшись с нами. Не пойдем!» Но если бы этим только и обошлось… Завистливые родственники пустили слух, что при разделе имущества Есиркегена старуха Кадиша, мать Кожи, утаила для сына пару овец, а от тех двух теперь народилось, мол, пять штук. И среди бела дня Шалабай и Далабай угнали из стада племянника пять овец. Тогда-то и рассердилась на деверей старая Кадиша: «Как! Не постыдиться родных! На глазах у всего аула учинить разбой? Да лучше никогда не видеть таких родственников, чем жить рядом с ними и терпеть от них срамоту. Нет! Твой отец воспитывал тебя не так. Свалим-ка юрту и на рассвете уедем к Маркоколю — там у родничка Шарыкты есть никем не занятое пастбище».

Назавтра уже дым из юрты Кожи взвился над пустошью у озера Маркоколь, и с того дня, словно галопом, пронеслось лет двадцать пять. Особенного благоденствия не принесли Коже прожитые годы, но и несчастливым не мог бы он посчитать новое место. Четверть века прошло в трудах, Кожа смотрелся уже стариком, а всего богатства его хватило бы как раз на то, чтобы разок почаевничать как следует. И уже давно покинула этот мир старая Кадиша, зато пришла в него пригожая, сильная Ардак. Она оказалась единственной у Кожи, и, сколь он ни бурчал, жена его так и не смогла расстараться на большее.

Перед смертью старуха дала наказ сыну:

— Пока не поздно, вернись-ка в аул к людям. Мы оказались похожи на тех, которые, рассердившись на вшей, бросают в огонь кожух. Обидевшись на родственников, мы оставили аул, и с тех пор ни ты, ни я дня не прожили без тоски по людям. Чего уж скрывать перед смертью… Люди, как говорится, солгали, да и мы правды не сказали, уж видит аллах. И еще говорят, что на людях и горе вполгоря. Возвращайся в аул, сынок, пускай даже натравят на тебя всех собак. Пускай пнут тебя ногою по голове, но, когда заболит у тебя самого нога или голова, только люди тебе помогут… А в этом несчастном доме, одиноком, словно заблудшая овца, нет даже савана, во что завернуть меня… И соседей нет, у которых можно было бы попросить. Вот оно как все обернулось… Но на это, видно, божья воля. Наказал нас аллах за какие-то грехи…

И правоту этих слов Кожа ощутил сразу же, как только не стало строгой, мудрой матери. Встретить свою смерть ей было легче, чем сыну видеть это, ибо она давно уже — всю жизнь — готовила себя к такой встрече, зная, что когда-нибудь с закрытыми глазами уйдет в вечность, а сын не был готов к подобной утрате; и в этот тяжелый час не оказалось рядом с ним милых людей, которые могли бы разделить с ним горе. Даже могилу пришлось ему рыть самому — хорошо, хоть земля попалась мягкая, без камней. И над свежей могилой стояли трое: Кожа, его жена и пятилетняя Ардак. Она была поражена тем, что зарыли в землю уснувшую бабушку, но потом отвлеклась, увидев влажную глину, принялась лепить из нее кибитку. А Кожа шевелил губами, молитвенно оглаживая лоб и лицо ладонями.

Но время течет и уходит, как вода сквозь пальцы, и вот уже Ардак, недавно лепившая игрушку из могильной глины бабушки, стала взрослой девушкой. Подобна весеннему цветению пора девичества в шестнадцать лет.

Ардак, миловидная пастушка, помощница матери и отца, была для них одновременно и дочерью и сыном. Не счесть достоинств прелестной девушки, а недостаток всего один. Язык ее не проворачивал раскатистого звука «р» — быть может, потому, что, балуемая любящими родителями, она до сих пор чувствовала себя малым ребенком, кому так естественно картавить и шепелявить. Так и не научилась она твердому «р-р-р», и это убивало ее добрых родителей. Они-то знали и горевали, что небольшой этот изъян может свести на нет все ее достоинства.

— Вот уж так получается, жена, как люди говорят: упадет с неба кусок кожи, а бедняку все равно даже на заплатку не достанется, — бывало, сердито жаловался отец. — Будем, будем мы еще за голову хвататься да по ляжкам себя хлопать, что единственная дочь у нас почти, считай, немая… Это тебе не парень, который может, развалившись на коне, гаркнуть: «Эй, в лот тебе дышло! Плигнал вон лошадей табун! Отдавай свою ласплекласную дочь!..» И такому отдадут дочь, не посмотрят, что язык коротковат. Но кто же станет сватать косноязычную девку? Увидишь, мать, они будут смотреть не на ее лицо, а на язык…

— Ардак, слава аллаху, у тебя и за сына и за дочь. Ну не возьмут замуж — что ж, сварить ее и съесть? Значит, дома останется, на глазах у нас будет. Тебе поможет и мне…