Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 129

Когда ты рассказывала свой сон, внутри шалаша с матицы капала вода. Я подумал тогда, что это слезы черного шалаша, и я не сказал тебе об этом. Потом я вдруг почувствовал странную усталость. Это была усталость путника, который возвращается из очень далекого путешествия. Я отдыхал рядом с тобой всей своей измаявшейся душою, усталым телом, прислушиваясь к звукам знакомого голоса, и немножко завидовал твоей молодости. Я был даже рад тому, что заболел и теперь отдыхаю в Тасбугене… Здесь я встретил девушку, напоившую мою душу прозрачной и прохладной влагой чистоты. Жанар — оттепель в моей душе!

За день до твоего отъезда мы пошли по уже привычным тропинкам, с которых сошел снег. Земля уже набухала соками, а птицы вернулись в свои гнезда и пели.

Мы не пошли на ужин, гуляли до самых сумерек, простились со старым шалашом, пройдя в последний раз по единственной тропе, которая вела к нему. Потом мы взошли на Тасбуген. Алма-Ата сияла морем огней внизу, и ты хотела посмотреть моими глазами на город. Ты вдыхала вместе с ветром аромат незнакомого города. Глядя в черное небо, я сказал: «Звезда упала».

— Может, это летают мои глаза, что упали во сне?

— Жанар, я не узнаю тебя. Какая-то мрачность вдруг. Что это?

— Сегодня я сама себя не понимаю. Такое чувство, будто я очень старалась доплыть до берега, но усилия были напрасны. Устала очень. Хорошие люди, наверное, для того и встречаются, чтобы вот так расставаться…

Ты прижалась головой к моему плечу, и я понял, что ты плачешь. Провел ладонью по щекам, на них были слезы, слезы… Я сказал: «Пошли обратно», — но ты ответила, что сегодня не отпустишь меня. Что ты поняла, насколько важно человеку иметь не только глаза, но и честного преданного друга. Ты дрожащими пальцами водила по моему лицу так осторожно, словно опасаясь, что останутся следы…

Ночь становилась прохладной. Казалось, что между небом и землей повисла неведомая доселе мглистая печаль. Я напрягся, чтобы держать себя в руках, подавляя внезапно вспыхнувшее влечение. Было за полночь, когда мы возвращались, и вдруг мелькнула мысль спрятаться на даче, которая одиноко темнела своими безжизненными окнами. Томительное чувство чего-то недосказанного отлегло от сердца. Мы весело забрались в дом, выставив окно. Свежий ветер изгнал запах нежилого помещения. В углу стояла кровать, на которую я набросил старую козлиную шкуру, оставленную хозяевами.

Я помню силуэт Алатау, он был похож на верблюда, и наш последний разговор в темноте незнакомого дома. Ты попросила рассказать сказку, а я не помнил и не хотел вспоминать каких-либо сказок с благополучными концами, и ты быстро почувствовала это, прервав меня на середине фразы. Потом ты тихонько спросила, можно ли поцеловать меня в щеку, на что я ответил вопросом — можно ли поцеловать твои глаза… К утру ты заснула, и я подумал, что тебе никогда не увидеть этого рассвета, когда раскрываются ночные объятия земли и неба под первыми лучами солнца: земля и небо с сожалением прощаются друг с другом. Я знал, что мы расстанемся с тобой через несколько часов, но стала ли ты хоть чуточку счастливее?

Проводив тебя на поезд, я вернулся в шалаш, где прочитал твое письмо.

* * *

«Я скоро останусь одна, и я пишу вам мое объяснение случившегося. Теперь я чувствую какую-то страшную опустошенность, потому что за тридцать дней нашего знакомства пережила столько, сколько вмещается, наверное, в тридцатилетие.

Мне хочется сказать вам то, что тяжелым грузом лежит на сердце и от чего мне хочется избавиться. О, как важно для меня, чтобы вы поняли мою настоящую боль.

Я не могу не признавать того, что вы вели себя прекрасно, что вы взяли на себя труд, который в иных условиях показался бы смешным — вести себя благоразумно. Но я стала еще более одинокой, следовательно, труд ваш оказался напрасным.

Перед вами предстал человек, который жил надеждой когда-нибудь встретить друга, способного понять, что физический недуг — будь то слепота, хромота, что угодно, — не мешает любить жизнь за то, что в ней все же много бывает радостей. Радости эти просты и много их, и кто не хочет счастья жить ими полною душой? И если вы увидели и оценили мою душу, как однажды признались мне, то как можно и зачем вы опустились до жалости ко мне, когда я сильнее вас… Почему не поцеловали меня в ту ночь, как всех, отчего ни разу не подхватили и не закружили меня, забыв, что я не вижу… Почему я постоянно чувствовала это предупредительное до безобразия отношение ко мне? И вы знаете почему. Мне это больно и горько сознавать теперь. Нельзя было обманывать меня, ведь я и так обижена. Не правда ли? И боже упаси допустить мысль, что мы могли быть счастливы вместе…

Простите, но получилось, что вы тридцать дней любовались собой. Самолюбования можно не замечать, если войти в роль такого добропорядочного человека, каким вы показали себя со мной. Но мне кажется, что это ужасно. Я не хочу учить вас, но мне так больно сейчас, потому что все же вы добрый и очень хороший человек, и я вам доверилась как-то сразу. Но будьте все же повнимательнее к людям, ведь вам даны глаза, а это так много…





Прощайте».

* * *

Теперь я живу смело и спокойно, словно избавился от какой-то долгой болезни. Потому что ты меня вылечила, Жанар, понимаешь, слышишь ли меня?

Перевод А. Кима.

БУРА

Одинокому верблюжонку, оставшемуся на привязи. Автор

Бура с ревом промчался через аул Казакбай. И проклятие было в его крике.

1

Когда человек ждет утра как избавления, то круглыми становятся его глаза в ночи. Печаль склоняется над ним, отгоняя пугливые сны. Так же тоскует и любое живое существо, если лишить его друзей, с которыми проводили дни в веселых играх и беззлобных ссорах. Бура не жалел о прошлом, скользнувшем как солнечный луч. Но часто, причиняя себе сладкую боль, брел он по мягким барханам былого, и Сахара была для него явью. Ветер ласкал нежную шерсть на его стройной шее, когда он шел и шел за своим миражем, за надеждой, которая всегда умирает в душе последней. Даже внимательный взгляд увидел бы только спокойного, величавого гиганта, мерно жующего жвачку и равнодушно озирающего поднебесную. Бура был слишком горд, чтобы дать прорваться чувствам. Он молча шагает, ведет за собой караван дней-теней, и боль его непонятна и невысказана. Хоть и говорят люди: «плаксив как двугорбый», но сухи его большие глаза, и только закатные блики проплывают в них. Все потерял Бура, но никто не слышал от него стона. С тех пор как тростник выпустил султаны и к солнцу пробилась трава, обходит он аул стороной. Неужели забыл он жилье, где был окружен заботой и лаской? Нет. Нет для Буры места родней и прекрасней, теплей и ближе. Но он покинул его. Он бы остался, если бы мог забыть влажные глаза верблюдицы, матери своей, которую при нем зарезали на мясо. Он бы остался, но дружное созвездие его братьев распалось вдруг на осколки, и каждый ранит сердце. Его маленькое теплое племя было угнано в чужой аул за Бухтарму.

Разогнали без жалости в разные концы, разорвали нежные нити, связывавшие их, отвергли как прокаженных, безвинных перед богом и людьми. В сердце впилась рогатина, направленная жесткой рукой, страшная, как раздвоенный язык змеи. В чем их вина?..

И зверь умеет тосковать. Шесть месяцев не вспоминал свой аул Бура. Но как только зелень пробилась к солнцу, неудержимо потянуло его к горам. Алтай богат и прекрасен. Сорок племен и народов считают его своей родиной. Всем здесь хватает места. Снежные пики дают приют проплывающим облакам. Долины тихи и зелены.

С гор постоянно свистит надоедливый ветер, колыша густой серебристый ковыль, и он становится тогда похожим на разгневанное море под яростными порывами бури. Безлюдная и невеселая, расстилается эта равнина до самых гор. Только весной оживает она, когда народ откочевывает в горы и все вокруг полнится смехом, криками, песнями. Изредка приподнимают тяжелые головы холмы и курганы, а так до самых гор тянется однообразная степь. Кое-где виднеются развалины брошенных домов или старых мавзолеев. Выбеленные солнцем проплешины похожи на солончаки. Невеселое место. Но что с того? Живописно ли, мрачно ли — нет родней этих мест для Буры. Шагает вперед Бура, и холм течет под его ногами.