Страница 7 из 17
Суд продлится три недели. Услышав это от Сандера, я сначала подумала, что это очень долго. Но теперь, услышав это резюме, боюсь, что и трех недель будет мало. Я не оборачиваюсь. Сижу, опустив глаза вниз.
Об этом журналисты тоже напишут, думаю я. Что я слушала список убитых и раненых и слушала рыдания с невозмутимым видом. Им нравится считать меня бесчувственной. Чудовищем.
Это тоже доставляет проблемы моим адвокатам. И не только потому, что Блин считает, что я выгляжу старше своего возраста. Я слишком высокая, слишком сильная, у меня длинные волосы, большая грудь, белые зубы, дорогие джинсы. Я не ребенок. Сегодня на мне нет ни часов, ни украшений. Но это и не нужно. У меня на лице написано, кем я была до того, как оказалась в камере. Мое происхождение столь же очевидно, как следы от очков на загорелом лице после недели в Альпах. Когда же прокурор закончит?
Я хочу перерыв. Хочу переодеться, снять эту узкую блузку. Сандер сказал, что будет просить паузу каждый час. Уже давно пора. Я хочу выйти отсюда. Хочу оказаться в комнате, где будем только мы четверо, и Фердинанд спросит, хочу ли я кофе. Всегда кофе. Я достаточно взрослая, чтобы пить кофе со взрослыми. Только Блин не пьет кофе. Он единственный человек старше пятнадцати лет, который пьет горячий шоколад. Даже горячий шоколад из автомата в переговорной следственного изолятора. Пьет, прихлебывая своими красными губами, и опускает палец в стаканчик, чтобы собрать со дна сладкую жижу.
Мне нужно на воздух. Нужно выйти.
Я опускаю плечи. Меня мучает изжога. Вспоминаю последний завтрак дома. Что угодно, лишь бы не слушать прокурора.
Я вхожу в кухню, как обычно по утрам. Там мама и папа. Папа читает газету, мама стоя пьет зеленую гадость, которая составляет основу ее рациона. Она смешивает капусту, шпинат, зеленые яблоки и авокадо в специальном блендере-соковыжималке за девять тысяч крон. Раньше она пила особый чай, купленный в магазине американских товаров для здоровья в интернете. Запивала им каждое утро омлет из четырех белков. Раз в неделю Таня выбрасывала желтки, застывшие в холодильнике.
– Я не могу есть желтки, – говорила мама со смешком, как будто это была шутка, понятная и Тане тоже, – но, может, они тебе нужны?
У мамы для Тани есть особенный тон. Таким тоном говорят с непослушными детьми. Но только вот ей и в голову не пришло бы говорить таким тоном с моей младшей сестрой Линой или с любым другим ребенком. Один тон для ребенка, другой – для горничной. И небольшое массовое убийство это не изменит. Подняться, отряхнуть пыль и идти дальше. Моя мама неваляшка. Ее не свалить.
Она притворяется, что они с Таней хорошие друзья, что-то вроде коллег. И она все время предлагает Тане поесть. Но я ни разу не видела, чтобы Таня ела. Или пила, за исключением стаканы воды, который она быстро выпивала, склонившись над раковиной. И я не видела, чтобы Таня ходила в туалет.
Может, она какает в клумбы и писает в мамин зеленый смузи? Или сдерживается целый день? Интересно, мама вообще задумывалась о том, что Таня могла бы делать с этими желтками? Выпить их, как Рокки перед важным боксерским турниром, или сделать из них яичный тодди для своих бледных детей? Мы никогда не видели детей Тани, но мама выучила их имена по той же причине, по которой здоровалась с попрошайкой у метро. Как дела у Елены? Саша хорошо учится?
В то утро на кухонном столе стоял свежевыжатый апельсиновый сок, сыр и масло, нарезанные помидор и огурец, пахло кофе и яичницей. Яичницу я не видела, но помню ее запах. Ритуальный завтрак. Жертвоприношение. Кто-то выдернул радио из розетки. Шнур валялся рядом с разделочной доской, подобно отрубленной части тела.
Нам нужно поговорить, означала эта тишина. Они хотят серьезно говорить. Кто-то рассказал им? Полиция? Кто-то сообщил в полицию? Я не хотела говорить. Я отказывалась. Мама смотрела на меня и молчала. Я отвела глаза. Раздался звонок мобильного. Это был Себастиан.
Я обещала поехать в школу вместе. Он настаивал. Ты должна. Я не хотела. Не хочу. Но не могла оставаться дома. «Кто все это доест?» – подумала я, натягивая кеды и хватая ключи. Ключи лежали на столике в прихожей. Таня завернет все в фольгу и поставит в холодильник? Но по пятницам Таня не работает. Они успели провести обыск до того, как она вернулась на работу.
– Я опаздываю! – крикнула я маме и папе. – Поговорим вечером.
Я не собиралась с ними говорить. Никогда. Они все равно бы ничего не поняли. Слишком поздно для разговоров.
Главный прокурор Лена Перссон говорит без умолку. Я не оборачиваюсь и не смотрю на публику. Не хочу увидеть маму Аманды или еще кого-то, кто считает, что я должна умереть, но если это невозможно, то провести за решеткой всю оставшуюся жизнь. С какого перепугу им слушать рассуждения Сандера о ходе событий, доказательствах, причинно-следственной связи, умысле и прочем. Даже мне это неинтересно.
На журналистов мне тоже смотреть не хотелось. Я прекрасно понимаю, что им нужно. Они хотят создать мне образ. Детство ее было таким-то, родители были такими-то, «ей было плохо», она много пила, курила всякую дрянь, слушала вредную музыку, общалась с другими людьми, была «плохой девочкой», плевала на чувства других, воображала себя особенной.
Им неинтересно, что на самом деле произошло. Им нужно загнать меня в определенные рамки. Нужно убедиться, что у них со мной нет ничего общего. Только так эти люди смогут спать спокойно по ночам. Только тогда смогут решить, что то, что произошло со мной, никогда, никогда, никогда не произойдет с ними.
Главный обвинитель Лена Перссон («Зови меня Лена», сказала она на моем первом допросе), с вульгарными сережками (подделка, настоящие продают с бонусом в виде вооруженного телохранителя), неровно подстриженной челкой и бровями, словно нарисованными шариковой ручкой, может говорить бесконечно. У меня начинает гудеть в голове. Я снова подношу руку к губам. Блузка липнет к телу под мышками. Наверно, видны круги от пота. Перссон нервно кликает мышкой на иконку с изображением. Видно, что ей стоит огромных усилий открыть нужные папки на компьютере. Она водит туда-сюда курсором по иконке с фотографией, которую хочет нам показать.
Сандер не говорил, что будут показывать фотографии. Она уже показывала снимки, в самом начале процесса, когда же все это закончится? Мне нужен перерыв. Я смотрю на Сандера, но он меня не видит.
Лена показывает план школы. Лабиринт коридоров, класс, ближайший аварийный выход, аудиторию. На плане не видно, какие низкие потолки в коридорах. Не видно, как темно там внутри даже в солнечное майское утро. Она показывает место на плане, где находится мой шкафчик, в котором нашли одну из сумок Себастиана, показывает на двери в конце класса, выходящие во двор. В тот день они были заперты. Наверно, пытается объяснить, почему полиция не пошла этим путем (их за это критиковали в прессе), хотя это ничего бы не изменило. Все было кончено до того, как сигнал тревоги поступил в полицию. Она показывает на дверь в коридор. Она была прикрыта, но не заперта, но никто все равно ее не открыл. Мог ли кто-то, кроме полиции, предотвратить это? Как? И кто? Она меняет картинку. Теперь это чертеж классной комнаты. Я опускаю глаза. Сколько это уже длится? Кажется, целую вечность.
Зови-меня-Лена основательно подошла к обвинению. Я читала материалы и знаю, что она разрезала меня на кусочки, вытащила наружу внутренности, понюхала мои кишки. Зови-меня-Лена проводила пресс-конференции обо мне несколько раз в день все эти месяцы. Она даже проанализировала мои трусы.
Зови-меня-Лена-отвратная-прокурор-Лена-Перссон уверена, что знает меня. Это слышно по ее голосу. Каждое слово как удар камнем. Она поднимает слова как камни – один за другим. Такая самодовольная. Убеждена, что знает обо мне все. Кто я и почему сделала то, что сделала. Нет, она не показывает на меня пальцем, но в этом нет нужды. Смотрите все! Это Майя Норберг, убийца, она сидит там!