Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 113

И сегодня стыдно до тошноты читать номера «Литературной газеты», где заголовки пестрят, сливаясь, впрочем, в один-единственный цвет — злобы, замешанной на собственном страхе. «Агенты международной контрреволюции». «Фашисты перед судом народа». «Чудовищные ублюдки». «Шакалы». «Кровавая свора».

Это — обоснование приговора. А вот сам скоропалительный приговор. «Эти люди не имеют права на жизнь». «Пощады нет». «К стенке!»

Ктó торопит «органы» с исполнением приговора?

Безыменский, Вишневский, Тренев, Караваева, Шагинян… Ну, эти и дальше всегда будут в первых рядах.

Алексей Толстой, Федин, Леонов… Все — на разновысоких ступенях лестницы, ведущей в одном направлении, к конформизму.

Маршак… Увы, любимый мною Самуил Яковлевич тут достаточно ожидаем.

Бабель… Что ж, его выдающийся ум подсказывает, сколь страшное начинается (продолжается) действо и скольких еще затянет под пыточное колесо, — значит, сама эта проницательность умножает личный страх.

И — Тынянов!.. Платонов!..

«Скоро двадцать лет, как Союз Советов, страну справедливого и созидательного труда, ведет гений Ленина и Сталина, гений, олицетворяющий ясность, простоту, беспредельное мужество и трудолюбие.

…Этой работе люди, сидящие на скамье подсудимых, противопоставляют свою „программу“.

Мы узнаём из этой „программы“, что надо убивать рабочих, топить в шахтах, рвать на части при крушениях».

Или:

«Одними двигала блудливая надежда выслужиться, другими — тупая покорность и вера в их повелителя, всеми — страшная слепота, неверие в страну, которая создала величайшие ценности и продолжает их создавать. Они готовы верить во всемогущество японского жандарма, прусского фельдфебеля, но только не в эту страну…»

И еще:

«Чтобы изменить рабочему классу, надо быть подлецом. Поэтому для всякого изменника существует роковая, необратимая судьба. Перефразируя известную мысль, можно сказать — социализм и злодейство — две вещи несовместные…

Самым жестоким видом злодейства сейчас является троцкизм».

Нам, не жившим тогда, грешно глумиться задним числом над замечательными писателями, сочинявшими такое. Однако — как грустно, что это не просто отписки. Мастера слова стараются быть мастерами и здесь, имитируя страсть, взволнованность, гнев, — пусть это получается плохо, пусть не различить стилей и голосов. Не догадаться, что первый отрывок — из выступления Бабеля, второй — из Тынянова, третий — платоновский.

А вот «взволнованно говорит Мих. Зощенко:

— Я считаю себя знатоком человеческой совести. Но я ошибался. Можно ли было предполагать, что человек способен совмещать столько подлости, как это делали Пятаков, Радек, Сокольников…»

И — довольно.

С облегчением отмечаешь, что среди подписавших — отдельный ли текст или сверху спущенную «коллективку» — нет Булгакова или Ахматовой. Правда, есть Пастернак — рядом с Панферовым, Ставским, Фадеевым, однако можно и, главное, хочется верить, что его подпись поставили, не спросясь. (А негодующе возразить, послать опровержение — кто мог тогда решиться на этакое?)

Хотя и без Пастернака хватает средь «подписантов» славных имен: Евгений Петров, Паустовский, Шкловский, Василий Гроссман…

И вот в этой-то атмосфере «юбиляр» Александр Сергеевич Пушкин не только не забыт, но и призван в сообщники. Назвав свою новую книгу, как сообщает та же «Литературная газета», в согласии с датой «Пушкинский год», Павел Антокольский намерен включить в нее поэму «Кащей», обогащая сказочный образ чертами разнообразных врагов трудового народа и СССР. А Николай Тихонов призывает российского гения убедиться, как живется в стране, освобожденной от всяческой мрази:

«Пушкин! Пушкин! Если бы ты только знал, на какой земле золотой, пребогатой мы тебя чествуем. Ты мечтал о счастье для всех? Ты мечтал о счастье, связанном со свободой? Вот оно, то счастье великое, широкое, неиссякаемое. Во всех домах, во всех сердцах щедрой рукой разлито. А кто же дал нам это счастье, кто путь открыл миллионам к социалистической культуре? Великая Пролетарская революция. А кто же щедрой рукой радостью всех нас насытил? Славная наша коммунистическая партия, вождь ее, вождь мирового пролетариата товарищ Сталин».

Кстати: странная интонация, почти акцент. Юродство? Разумеется, нет. Что же тогда?

Но — дальше. В 1921 году, отмеченном смертью Блока и расстрелом Гумилева, Евгений Замятин, которому еще не пришла пора быть выдавленным из родной страны, напечатал статью под названием «Я боюсь».





За кого он боялся?

За словесность, которую большевики с первых дней своего воцарения принялись придерживать и остроживать, ссылаясь, как водится, на необходимость воспитать нового человека. За читателя, которому не наступило еще время быть названным лучшим в мире, но в котором уже пробуждали самодовольство ограниченного человека:

«Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не менее старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь, — я боюсь, что у русской литературы одно только будущее — ее прошлое».

Можно сказать: сбылось!

Чем уже делались границы того культурного кругозора, что был разрешен советскому «демосу», тем крепче и безмятежней становилась его гордость своим первородством, своим превосходством. Одного, впрочем, Замятин не предусмотрел.

Того, что можно отнять и прошлое — по крайней мере, небезуспешно совершить эту попытку. Не доведя до конца экспроприаторской акции, кое-чего добиться-таки: запретить «изменника» Достоевского, приручить Пушкина. И уверить себя и все население, что, лишенные целого ряда одних великих писателей, обокраденные адаптацией других, мы все равно — самые-самые.

Этот сладостный миф был не единственным из тех, что, казалось, никак не могли воплотиться. Но — воплотились.

Операция «Дружба народов»

— Ты как к Айтматову относишься?

— Мне понравился «Белый пароход».

— То есть как? Там же в конце мальчик гибнет!

— Да, гибнет, бедняжка. И что?

— Это же не в традициях русской литературы!

— Во-первых, Айтматов вроде как киргиз. Во-вторых: а Илюшечка в «Братьях Карамазовых»? А девочка, которую растлил Ставрогин?..

— Достоевский — исключение!

— Ну, знаешь, если начнем делать такие исключения, с чем останемся?

— А, ладно. Хрен с ним, с Достоевским. Я тут на днях в ЦК был. И там один… Вот такой парень! Наш парень!.. В общем, он мне говорит: «Ну, говорит, Вилька, если бы это ты нашего русского мальчика утопил, мы бы тебе показали! А киргизский — да… с ним!»

Мы и Мымы

Я ехал с Кайсыном Кулиевым по Дарьяльскому ущелью… Нет, «я» — много чести. Это он ехал со мною в придачу, как российский Мороз-воевода, обходя-объезжая дозором свои владенья, — и я был поражен открывшейся мне картиной.

Было начало июня. Терек тек смирной речушкой, и его ручной — ручьевой — нрав никак не увязывался с тем, что вокруг: с огромными бетонными кубами, которыми, видать по всему, его еще недавно пытались смирить и которые он, напоенный таяньем горных снегов, раскидал, словно детские кубики.

Символики тут — ни капли. Просто — воспоминание.

Я поделился с Кайсыном своим удивлением неофита, а он со злорадным удовольствием вспомнил снисходительные строки Маяковского: «От этого Терека в поэтах истерика…» И дальше — о том, как Владимир Владимирович будто бы «сошел, поплевывал в Терек с берега, совал ему в пену палку…».

— Попробовал бы он ее сунуть, когда Терек настоящий!..

И со вкусом, со сладострастною расстановкой: