Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 113

Да, стоит. Но оценим и странность этой ситуации — в особенности для нашего времени, для поколений, которые не хотят жить воспоминаниями. Не считая себя обязанными понимать, с какой мукой их родители добывали свою истину, свою внутреннюю свободу. А Твардовскому, не растратчику, а добытчику, были в равной степени отвратительны и сталинисты, и те, кто чересчур безболезненно отрывал от себя того, кому слепо верил долгие годы.

Быть может, последней болью поэта Твардовского был жесткий цензурный отказ напечатать его поэму «По праву памяти», писавшуюся с 1966-го по 1969 год. Говорю: «поэта», потому что болью наипоследней, ударом, который ускорил смерть, было изгнание Твардовского из любимого «Нового мира», редакторство в котором и сделало его «центральной фигурой духовного обновления».

Одной поэзии для этого не хватило бы.

Боль возрастала из-за молчаливого предательства тех, кого Александр Трифонович считал соратниками.

«Поэму свою в верстке он разослал членам редколлегии „Нового мира“, своим, так сказать, единомышленникам, а в редколлегии были и депутаты Верховного Совета, был даже член Президиума Верховного Совета (тут каждое это слово полагалось писать с заглавной буквы!). Ни один не откликнулся. А Чингиз Айтматов, вылупившийся в свое время из „Нового мира“, как птенец из гнезда (из яйца? — Ст. Р.), немалыми стараниями Твардовского удостоенный Ленинской премии, приехав в Москву, зашел в редакцию, как обычно. „Вы получили верстку моей поэмы?“ — спросил Твардовский. Айтматов прекрасно владел лицом: „Нет, не получал“.

— Но не сказал: дайте!

Дважды Твардовский повторил: „Но не сказал: дайте!“ И пухлым кулаком ударял по столу».

Это вспоминает прозаик Григорий Бакланов, который, став в перестройку редактором «Знамени», первым опубликовал эту антисталинскую поэму.

Обида Твардовского наверняка обострилась и оттого, что на поэму не откликнулся тот, кто был ему дорог особо, — Солженицын. Впрочем, он-то смолчал отнюдь не из трусости, а если бы не смолчал, то боли поэта не было бы границ.

Потом, в книге «Бодался теленок с дубом», Александр Исаевич объяснит, почему ушел от прямой оценки:

«С большой любовью и надеждой он правил эту поэму уже в верстке, отвергнутой цензурой, и летом 69-го снова собирался подавать ее куда-то наверх. …В июле подарил верстку мне и очень просил написать, как она мне. Я прочел — и руки опустились, замкнулись уста: что ему напишу? что скажу? Ну да, снова Сталин (как будто дело в нем, ягненке!) и „сын за отца не отвечает“, а потом „и званье сын врага народа“,

и — впервые за 30 лет! — о своем родном отце и о сыновней верности ему — ну! ну! еще! еще! — нет, не хватило напора, тут же и отвалился: что, ссылаемый в теплушке с кулаками, отец автора

И получилась личная семейная реабилитация, а 15 миллионов — сгиньте в тундру, в тайгу? Со Сталиным Твардовский теперь уже не примирялся, но:

Как же я мог на эту поэму отозваться? Для 1969-го года, Александр Трифонович, — мало! слабо! робко!»…

Вот тут со смущением приступаю к щекотливому повороту темы. Вдруг подумают, что примазываюсь к Солженицыну, к его опыту, к его мучительно добытой трезвости?

Но — куда ни шло.

Дело в том, что, когда в конце шестидесятых годов мой друг, поэт Наум Коржавин, принес мне машинопись этой, как оказалось, последней поэмы Твардовского (она робко бродила на правах «самиздата»), — я тоже испытал разочарование…

Стоп! Все-таки вырвалось наглое слово «тоже». Да нет, не тоже, ибо причина была другая. Мой достаточно инфантильный мозг ведь не выхватил же из поэмы тех строк, которые нынче, задним числом, и мне кажутся досадно недостаточными:

Словно только он, отец поэта Трифон Гордеевич, был раскулачен и арестован ошибочно.





Но что правда, то правда: уже и тогда игры в хорошего Ленина и ужасного Сталина, якобы изгадившего прекрасные замыслы Ильича, начинали раздражать. Даже смешить.

Потому ли, что мы, тогдашние молодые, были умнее Твардовского? Но сам вопрос звучит как насмешка над подобной самоуверенностью. Мы были моложе — только и всего. Нам не пришлось врастать в сталинскую эпоху, и сам Сталин не врос в наши души, как в души не только Твардовского, но и Пастернака, Чуковского (о чем будем еще говорить). Гордиться подобным — глупо и пошло, а уж смотреть свысока на предшественников, выбиравшихся из-под рушащегося — но еще не рухнувшего — здания сталинщины, это…

Да попросту мерзко!

Все это не значит, что нужно отворачивать взор от увечий, которые наносили при падении колонны и кариатиды сталинского ампира. И от тех деформаций внутренних органов, которые неизбежны при длительном пребывании под сводами здания тоталитаризма.

Вот тут наш сюжет и делает поворот, не доставляющий удовольствия, но, вероятно, естественный после размышлений над судьбой и феноменом соавтора Государственного гимна СССР. Впрочем, что самое главное, помогающий нечто понять в характере и судьбе Александра Трифоновича Твардовского.

Поэт Валентин Берестов вспоминал о событии лета 1959 года — как его, молодого, среди прочих поэтов (был там и Твардовский) пригласили на Старую площадь, в ЦК КПСС, и главный идеолог страны Михаил Андреевич Суслов выступил перед ними с докладом, полным цифр и процентов: «Сталь! Прокат! Посевные площади!»

После чего перешел к делу: мы ждем от вас, дорогие товарищи, создания нового гимна. Дескать, несколько лет назад уже была такая попытка — рассматривались готовые варианты гимнов с текстом и музыкой. А сейчас будет конкурс одних только текстов. Пишите, старайтесь, мы выберем лучший и тогда уже устроим конкурс среди композиторов. Кто из вас победит, тот получит Ленинскую премию. Остальным — по две тысячи рублей.

«— Мы написали для вас, — продолжал Суслов, — подробную разработку того, что непременно должно найти отражение в тексте гимна. Теперь мы ее вам даем. Пишите свободно, как вам подсказывает сердце»…

Что вспоминается?

Конечно, знаменитая формула Шолохова, высказанная на Втором писательском съезде:

«О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы мы пишем по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которым мы служим своим искусством».

Браво, Михаил Александрович! Мало кто с такой виртуозностью мог обосновать рабскую сущность соцреализма, — так как же было Михаилу Андреевичу почти в точности не повторить этот пассаж?

Но дальше:

«— В прошлый раз все поэты добросовестно отнеслись к разработке. Все наши требования были вами учтены. Но не было этого… Ну, как его?.. Екатерина Алексеевна, подскажите, чего не было.

Фурцева поджала губы и склонила голову.

— Петр Николаевич! — обратился Суслов к теоретику Поспелову. — Не было чего? Помогите сформулировать!

Поспелов тоже поджал губы и опустил глаза. Суслов с надеждой на подсказку поглядел в зал. Однако искать формулировку пришлось в одиночку: