Страница 2 из 132
Она вскочила, заметалась по комнате, прекрасная в своем смятении и гневе. Не хочу, чтобы жил он со мной по тому же чувству долга, вины и мести! Потому и иду в рейс… а все-таки тяжко столкнуть в море грудного ребенка, это Истягина Антошку. Максим, ты друг Истягина, любишь его крепкой братской любовью… не то что моя, бабья… Первым увидишь его, правду открой. Это просьба гадкая, но что же делать, Макс?
— Да вы сами, Серафима Максимовна, все расскажете ему, не утаите…
— Не поверит Истягин словам, ему фактуру давай… Вот и подошла я, Макс, к самому краю, прыгать, будь что будет… Прошу тебя о невероятном: брось на чашу весов весь свой личный авторитет, скажи Истягину, я, мол, люблю ее и она, мол, любит меня… — Глаза ее были близко от глаз Булыгина, и хоть мимолетен был дико откровенный и застенчивый взгляд этот и она вдруг, как бы опомнившись, тотчас же с трезвой виноватостью улыбнулась, Макс потерялся от ее проговорок, раскаяний в откровенности — начала отрабатывать назад, мол, куда это ее занесло?
И он сказал, что легче умереть, чем наворотить Антону немыслимую ложь. Серафима возразила, что нельзя зарекаться, пока не прожил жизнь… Нынче ложь, а завтра — правда…
Лишь расставшись с нею, Булыгин спохватился, что нужно было сопротивляться ее обаянию, проявить твердость, приструнить, а не успокаивать, держа ее руки в своих, клянясь горячо в своей любви к Истягину и к ней, в своей вере в то, что жизнь их наладится. Но теперь не видел смысла в заданном сопротивлении ее обаянию. Внезапное решение оттеснить Светаева, чтобы соблюсти эту женщину для своего друга, мужа ее, смутило его какой-то ускользающей от совести значимостью, не поддающейся определению.
Поскорее бы почувствовать под ногами спокойную палубу… Надо жениться. Клава простая, хоть и ученая баба, и вроде хозяйка смекалистая, а это в глазах моряка (вечного мичмана, как считал он себя) едва ли не главное: сиди на гнезде, жди мужа, дом в опрятности держи, детей кохай, если будут… Ждала его слова, заглядывая в глаза. Но еще вчера готовый выговорить заветное слово, нынче не мог — важнее женитьбы была забота о счастье и чести Истягина…
Чем больше изобретал вариантов по распутыванию узлов, тем безнадежнее запутывался, пока не махнул на все рукой. И тогда вернулось спокойствие, непрочное, бесчестное — хуже всякой тревоги.
Если прежде гордился втайне своей «пронзительной проницательностью», то теперь зоркость эта отягощала его до ломоты в затылке.
Штормом накатывалась беда, понуждая Булыгина к действиям, — вернулся с запада Истягин. И Булыгин, решившись остеречь его от оплошностей, от возможной слепоты (внезапно поразившей его), засеял свою душу непривычной, тоскливой сумятицей.
В мелколесье по дорожке от бани до пирсов обгоняли матросы, красно-коричневые после пара, поигрывая, норовили вроде бы таранить мичмана Булыгина, но лишь со склизом задевали горячими плечами.
Перелесок наполнился парным запахом веника, молодых тел. С пирса купальни, подпрыгнув, ввинчивались головами в воду; она вскипала, будто от раскаленного железа.
Булыгин подтянул ремень с тяжелой бляхой, одернул китель, поправил мичманку и, постучавшись, вошел в маленькую каюту Истягина (мог бы и не стучать — по-приятельски).
Истягин после бани побрился, укоротил усы и, сидя на табуретке (на банке), начесывал короткий волос на лоб. Впервые на минуту показалось Булыгину, что голова Истягина вроде бы меньше, чем надо на этой сильной шее и плечах. И в этом несоответствии было что-то от хищной птицы.
Матерый, широкий сухой костью, Истягин обнял Булыгина, и Булыгин услышал сильное и ровное биение его сердца. Отступив, Истягин остановился на одной ноге, чуть оторвав от палубы другую, как зверь в стойке. Потом сел на банку за столик перед кружкой чая, откинув корпус так, будто позади была спинка стула, — весь замороженный внутренним напряжением.
«Как подводить к правде? Постепенно, надрезая по больному месту? Но это делают и без меня посторонние. Антона жалеть невозможно, — подбадривал себя Булыгин. — Он сильный… И в то же время тяжелый, часто недобрый — и такого совестно жалеть. Надо сразу все до конца».
Но тут Булыгин вспомнил, как на учении разорвало легкие матросу Христораднову: лодка легла на жидкий грунт, подали команду покинуть корабль. Всплывали, держась троса буйрепа. На нем узлы. У каждого нужно остановиться, два раза глубоко вдохнуть и выдохнуть, чтоб организм привык к разнице давления. Христораднов выскочил, как пробка, сорвал маску с лица, не сбалансировал давление. Кровь хлынула горлом, хлопьями свертываясь в морской воде…
Скованные немотою, тяготясь друг другом, Истягин и Булыгин глядели в иллюминаторы с любопытством салаг, как будто впервые видели погрузку на лодки торпед, снарядов, продовольствия.
— Антон Коныч, представь себе конец мая 1945 года. Дипкурьер японский едет в Москву через Владивосток. Ужасно общительный, ну прямо-таки падкий на людей. Сутки живет в гостинице «Челюскинец». Просит к себе то маникюршу, то парикмахера, то врача, то повара. И со всеми толкует о победе, о литературе. Ничего шпионского. Провожают наши мальчики до Москвы этого дипкурьера, — рассказывал Макс Булыгин, и было ему неловко, гадко от наигранно-развеселого голоса своего и оттого еще, что вроде бы заискивал перед Истягиным. Но остановиться не мог даже перед презрительным безразличием Истягина к его сдобренным секретностью байкам. — Ну вот, японец-курьер всю дорогу от Владивостока до Москвы-матушки пишет стихи, орлами называет охрану. На обратном пути перед отплытием в Японию беседовал с одним человеком… «Вот вы называете меня, мол, Икс едет дипкурьером. А что такое Икс? Я и есть японский разведчик по России. Но взять меня вы не можете — дипкурьер. Не шпионил. Я лишь знакомился с настроениями вашего народа. Выводы невеселые для Японии: будете воевать». Ну, наш, конечно, взвился: «Нет!» Обязан взвиться… Хотя, конечно, понимал: возможно, и будем. Вот так-то, Антон Коныч.
— Ждешь, уши мои задвигаются от удивления? — сказал Истягин. Весь он от тяжелых глаз до усмешливых губ под усами пропитался настороженностью. — Ну? — Все горькое и обидно затаенное Истягин взглядом потянул из Булыгина на свое же бедование. — Говори, что ли! Вижу, давно маешься.
— Никогда в жизни мне не приходилось делать такое… Но, видно, обязан я сделать сейчас, Антон Коныч. Я должен тебе сказать о твоей беде… Жена…
— Утонула? — Истягин прищурился.
Булыгин непривычно засмущался, заспотыкался:
— Твоя жена ведет себя недостойно… кажется.
Истягин выпрямился, осенил Булыгина широким крестным знамением:
— Кажется? Перекрестись. Поменьше трись около баб… они тебя не обидят…
Булыгин оскорбился. Откинув чуб, дерзко глядел на Истягина смелыми синими глазами.
— Ты… это самое… без воображения. Прекрати, иначе захвораешь от усердия, — осадистым с хрипотой голосом пресекал Истягин своего проницательного по-бесовски кореша.
Однако Булыгин весь напружинился, как умнейший пес, напавший на след дичи, но почему-то увлекаемый хозяином в противоположную сторону от следа. Отчаянно попер напрямую:
— Она изменяет тебе.
— С тобой?
Булыгин резко ответил, что как ни важно для него семейное благополучие Истягина, как ни свята вера в жизнь без пошлейшего оппортунизма, однако не это все толкает его на рисковые шаги потерять дружбу: дороже семейного счастья Истягина офицерская честь.
Короткий нечеловеческий хохоток-клекот захлестнул Булыгина, и он, вздрогнув, опасливо взглянул на Истягина. Рот Истягина сурово спаян.
— Не пугайся, Макс. Это я после контузии так веселюсь… когда накатывает радость.
Глаза Истягина тяжелели, кажется, крайним усилием удерживал зрачки на уровне нижних век.
— За сплетни морду бьют, Максюта.
— Я не сплетник. Лишь из уважения к тебе («Разве только уважение? Люблю его, как меньшого брата») я сломал мое отвращение… Не злорадствую, не жалею тебя…
— Не в бабе дело. Ты свихнул мне душу. Полез со своей правдой. Может, я один бы все пережил. Всегда ты был правдолюбец…