Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 132

На луговине молодая игреняя матка, натешившись радостью с карим жеребцом, перебирала зубами его гриву, а он выгибал шею в предчувствии любовного жара.

— Жить все хотят, да чем кормить?

— Да чем же лошади провинились перед нами, чтобы утеснять их с каждым годом?! Кормов, видите, не хватает. А на бросовых сугорках почему не косить? На тех же лошадях. Выносливы, потянут косилки, угнут головы…

— Друг мой (сам удивляюсь: привязался к тебе), я понимаю тебя, понимаю Ахмета, овчаров, зерновиков… Никого обижать не хочется… Мечты! Хлеба густые, колосья с воробья, положи коробку спичек на колосья — не упадет… Коровы пасутся на сочных лугах, глядят на тебя очами, как царицы… Овцам корма невпроед… Косяки лошадей резвятся на залежных землях — всем есть место, всем радостно на потомство свое глядеть. («Только мне за какие-то грехи отказано в этой радости… будь ты неладная, судьба моя жестокая! Да что это меня так развозит?») Все я понимаю! А жизнь-то урезает у всех понемногу. («А у меня все отхватила!») Да, моими руками урезает, теснит моими плечами… Вот и пойми меня, парень, загляни в мою «злодейскую душу». Я распахал почти все, по моей вине затянуло щучье озеро, исчезали дудаки, стрепеты, скоро жаворонку негде будет гнездовать… Ругают меня, а хлеб едят, молоко пьют… Все умны, сыты и правы. Во все времена виноват хлебороб — то недокормил, то обкормил. («Занесло меня в объятия Фили. Стоп!») Знаю, шуметь не будешь, к начальству не побежишь доказывать лошадиную правду. Будешь злиться на меня. А я все стерплю. Привык. Бьют в меня четыре грозы — молнии, а из меня выходит одна, а те огненные жгутами ворочаются под сердцем, — Мефодий холодно засмеялся, печалясь глазами, — Ванькины это слова о молниях, только в него, видишь ли, сто молний хлещут, а я, по своей скромности, принимаю лишь четыре… Но все равно палит внутри. Иван и от тысячи не загорится, и ничего в нем не держится, он просто сопатый… и злой.

— Ну это врешь ты, Мефодий Елисеевич, от нелюбви лживишь.

— Да что? Бой боятся принять эти Сынковы. Или не хотят? Из гордости мараться не хотят? Ведь то, что натворил Ванька-доходяга, редкому палачу приснится. По-моему, так: виноват, бей лучше в морду, если удержаться нет сил. А ведь он ядовитыми стрелами утыкал все сердце, всю душу близких людей. Черт бы придавил его камнем… А я-то пестовал думу — Иван на смену мне растет…

«Кто же заменит меня? Выше пойду или умру, на кого оставлю землю эту? Не забывал чтоб меня, дела нашего. Пришлют переставляемого с места на место номенклатурного середнячка… Да что, у нас-то не найдется свой? Не овец и коров ведь разводил я, не планами одними жил-дышал. Кадры растил… Токина Федьку не примут — сильно подмял я его… Ахмету Тугану не хватает пружинки властной. Шкапов неуравновешен».

— Силантий, исполни одну мою просьбу немаловажную… сыми сена в межгорье… там на лошадях только и можно. — Мефодий малость помолчал. — Бригадиром попробуй, а?

Не моргнув глазом, Сила удивил Мефодия таким спокойным согласием, будто давно предопределено было им.

Сауров проснулся на рассвете у коновязи с ясной ширью, свежими сквозняками в душе: и нынче на покосе увидит все тех же веселых, добрых и милых женщин. Сейчас они в палатках на взгорке допивали сладостный заревой сон. Как он помнил себя, всегда ему было весело около женщин, только временами смущался своей доброты и любви к ним. Ныне же радость видеть их пересилила застенчивость, оборонительную грубоватость.

Стараясь не булгачить конюхов, засыпал в колоды на стояках овес, с ложбины подогнал рабочих лошадей. Весело было оттого, что все спали, а он не спал, слушал первых утренних жаворонков, хрумкающее пожевывание лошадей. И уж совсем не по делу, а так, от радости и неодолимой потребности в движении, он вскочил на гнедого, заваливаясь на спину, галопом, подымая пыль по склону, залетел в речку. И гнедому, видно, хотелось играть, и он, пофыркивая, плавал от берега до берега, не серчал, когда Сила становился на его спину и, подпрыгнув, головой ввинчивался в воду.

Шагом тронулись в гору к табору, глядя на длинные свои тени, — солнце выпирало из-за шихана.

Окропив росой пахучий конопляник, ветлу у родника, утренняя дымка неподатливо таяла, клубясь по грудь идущим с граблями и вилами работницам.

Смеясь, они из-под ручки глядели на Саурова, зоркие, с удалью во взоре, приветливые, статные, как молодые кобылицы-игруньи.

Пахать ли, сеять ли, косить ли траву или хлеба убирать, на тракторе или на лошадях — во всяком деле они были поворотливы, легки на ногу при своей крупности и достойной степенности.

— Парень, прокатил бы, промчал разок, а?

Скалил зубы, похлопывая коня по мокрой шее:

— А ты меня покатаешь?

— Попробуй… Упадешь…

— Выбить меня из седла тебе ли, девка?





Нашел глазами среди работниц Ольгу. Все, даже управленцы, а не только зоотехник Ольга, выехали ныне на покос. На жарко вспыхнувших скулах его высохли капли воды. Только теперь открылось ему, что была Ольга из той же породы предел-ташлинок, устойчиво светло-русая, с большими умными карими глазами, с особенным горделивым поставом головы, женственной линией спины и ног. И открытие это веселило его, и он чувствовал себя вольным и сильным.

Помогая девкам разбирать рабочих лошадей, он столкнулся с Ольгой и своей радостно-потерянной улыбкой удивил ее до жара в щеках.

— Что ошалел-то? — хмурясь, сказала она, вырывая поводья из его рук. — Ну, пусти…

— Во сне тебя видал…

— Ты бы больше косил сена. Столбняк напал на тебя? Неужели и ты дурак: поговори по-человечески, бог знает что в ум забираешь.

— А что, и дружить нельзя?

— Да уж надружилась я с вашим братом! — сказала Ольга горько и презрительно. — Перестань блажить… могу возненавидеть тебя. А не хочется — друг ты Ивана… А? Хорош друг, жене его хода не дает. Ославить хочешь меня?

— Нет!

— Нет, так отвяжись. Без тебя мне тошно…

Полуденный зной голубо-расплавленно дымился над покосом. По табору кочевали запахи пригорелой каши, конского пота, овса и сена. Жарко блестели на солнце длинные ряды косарок с поднятыми наискось полотнами, выгнутые железные ветви конных граблей.

Омывала маревая немота сморившихся, наработавшихся за упряжкой людей. Усталым сном спали под бричками рабочие, разомлело раскинув руки, прикрыв лица платками, кепками. В тишине кухарка пучком ковыля шуршаво счищала пшенный пригар с котла.

Под навесом-лопасом томились лошади, копытами выбивая лунки в клеклой сухой земле.

Филипп посыпал мукой обрызганное водой сено, Терентий шил шлейку. Когда кони съели сено, старики засыпали им овес, и кони захрустели овсом.

Сила Сауров совсем потерял себя в этот покос, дня не мог прожить, чтобы не повидать Ольгу, хотя бы издали. В тени осинки маялся он от изжоги со вчерашней попойки, по копне сена перекатывал кудряво заросшую голову, приминая скулами листвяник. Первый раз выпил со смелостью не ведающего брода. Насилу привезли товарищи на табор к кочевкам — соскакивал с дрожек, хватал заднее колесо за спицы и так упирался ногами в дорогу, взметая пыль задницей, что Муругий останавливался, удивленно оглядываясь.

— Дедовскую навычку вспомнил останавливать экипажи, — сказал Терентий. — Они, наши деды и отцы, к трехсотлетию Романовых отличились: догнали экипаж цесаревича, схватились за колеса — не отпустим, пока не обнадежишь словом царским: не будет твой катер мотором рыбу пугать на Сулаке. Уперлись — шестерка не сдвинула с места.

Ольга подняла голову, глядя на ворочавшегося у осинки Силу. Жалела и боялась парня, догадывалась: чтобы ее удивить, он вчера выламывался отчаянно.

Сила вскочил, жмурясь от солнца, покачиваясь, подвихлял к бочке. Не найдя ковша, полез головой в широкое жерло. Конюхи под лопасом переглянулись.

— Свинья! Полез мурлом-то в общую. — Терентий, отложив шлейку, на цыпочках подкрался к Силе, схватил за ноги и — головой в бочку до самого дна, вытащил и, как ни в чем не бывало, сказал жалостно: — Теперь веселее глянешь, промыл глаза-то.