Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 27

Я жил в подвале маленького двухэтажного общежития учителей. В обычное время этот подвал был складом, но мои друзья поселились у завхоза школы, и добрая женщина поставила мне в этом подвальном складе кровать с пружинным матрацем. На стенах висели географические карты и диаграммы роста всяческих пестиков и тычинок. В головах у меня стоял скелет без одной руки. Вместо руки у него торчала проволока - заржавленная, с острым концом; я об нее расцарапал лоб, когда в темноте пробирался к кровати.

Это было хорошее, теплое лето, и мы жили своей дачной ассоциацией, которой дали шутливое название "Потуга". По ночам мы ходили по Архиповке и пели песни. Кругом трещали цикады, а звезды в здешнем небе были видны точней и ярче, чем в Московском планетарии. На пляже, который по ночам был освещен белыми прожекторами, лежали черные рыбацкие сети, и рыбаки варили юшку и пили "сучок" возле костра, который в свете прожекторов скорее угадывался, чем был виден, ибо черный свет обычно пожирает желтый - особенно ночью, на берегу моря.

Когда я, перегревшись на солнце, - в то лето солнце было очень жарким, спрятался на пару дней в свой подвал, ребята принесли мне книжки из сельской библиотеки. Они принесли "Хаджи-Мурата", "Заговорщиков" и "Иметь и не иметь". "Хаджи-Мурата" я тогда перечитал, как человек только-только окончивший Институт востоковедения по специальности история Среднего Востока. (Этим летом я перечитал "Хаджи-Мурата" наново, как человек, научившийся кое-как складывать отдельные литеры в слова, а слова - в какие-то фразы. Тогда я упивался "Хаджи-Муратом", а этим летом я почувствовал себя, как тогда, давно, на ринге, после хорошего, честного нокдауна: я почувствовал себя опрокинутым на спину после "Хаджи-Мурата".) Читая "Заговорщиков", я искренне дивился историческому всезнанию Шпанова и его элегантной манере ошеломлять читателя своей осведомленностью: по-моему, он знал то, о чем прототипы его героев и не догадывались. А потом я прочитал Хемингуэя "Иметь и не иметь". Это было началом праздника. Это было началом того праздника, который я ношу в себе уже семнадцать лет - с тех пор, как я начал читать книги этого умного, бородатого, доброго, неистового, нежного Солдата.

У нас его стали называть "Хэм" до того, как была написана книга "Праздник, который всегда с тобой", где он сказал про себя "Хэм". Мы его называли или "Хэм", или "Старик". Его слава у нас была трудной и постепенной, по-видимому, именно такой и бывает настоящая слава. Это в общем-то нелепое понятие "слава", особенно в применении к Хэму.

..Есть писатели национальные и мировые. Я ни в коем случае не собираюсь принижать значение национальных писателей: гений Салтыкова-Щедрина или Рабле никому и никогда не позволит сделать этого. Когда я, рожденный в России, читаю Щедрина, я испытываю великое счастье, прикасаясь к трагической сатире, которая сплошь и рядом переходит в мистическое прозрение гения. Иностранец читает Щедрина как энциклопедию - со стороны.

Хемингуэя люди всей планеты читают как своего писателя, потому что он ворочает не махинами национальных характеров - он пишет мужчину и женщину. Каждый его роман вроде бы можно пересказать в нескольких фразах: "Прощай, оружие!" - мужчина любит женщину, но она погибает; "В снегах Килиманджаро" мужчина не любит женщину и умирает; "Иметь и не иметь" - мужчина любит женщину, занимается контрабандой и погибает; "Фиеста" - мужчина любит женщину, но из-за ран, полученных на фронте, не может быть с ней рядом, возле, так, чтобы "большая птица, вылетев через закрытое окошко гондолы, пропала вдали, скрылась совсем"; "По ком звонит колокол" - американец любит испанку и погибает в борьбе с фашистами. И даже "Старик и море" - книга про то, как Старик любит. Он любит мир, в котором есть океан, где можно ловить рыбу, а по ночам видеть во сне африканских львов.

Хемингуэй блистательно решает извечную проблему взаимосвязи "что" и "как". "Что" у него просто, как звучание. "Как" - в этом весь Хемингуэй, в этом все решение его работы. Сюда, в это магическое "как", входят и манера его письма, и строение диалогов, и места, в которых он разыгрывает действие своих драм, и формулы мыслей его героев.

"За рекой, в тени деревьев" - любимый мой роман, если, правда, можно выделять в творчестве Старика какие-то вещи, как особо любимые. Я убежден, что этот роман - прозрение, когда вдруг как-то утром, в сырую осень, где-нибудь в Европе Хемингуэй увидел нечто такое, что довольно редко показывают смертным. Это вроде образа женщины, которую Клаудио Кардинале сыграла у Феллини в "Восьми с половиной", - женщины, которой никогда не бывает, но которую так хочется увидеть человеку, прошедшему войны, любовь, подлость, правду, ложь и надежду.

Конопатый писатель в "Гритти" со своей тетей не делает роман менее автобиографическим: не с точки ; зрения фабулы, Ренаты и охоты на уток, а с точки зрения самоощущения писателя - и физического и нравственного.





После этого прозрения, после того, как Хемингуэй подвел для себя итог, после того, как он сам почувствовал, как это "схватывает", и после того, как он написал: "Это были последние слова, которые полковник произнес в своей жизни. Но до заднего сиденья он добрался и даже закрыл за собой дверь. Он закрыл ее тщательно и плотно", и после того, как он написал в самом конце романа про то, что завещает охотничьи ружья итальянке из Венеции, после этого видения Хемингуэй написал "Праздник, который всегда с тобой" - эту спокойную книгу, читать которую долго нельзя, так переворачивается все внутри, и так делается горячо сердцу, и так пусто становится тебе - отчаянно, как в доме, где заперты все двери, но не по причине отъезда хозяев на дачу...

Три раза великий лирик Хемингуэй, словно гениальный режиссер, высветил великого гражданина и республиканца - Хемингуэя. В первый раз - когда он пишет о нас: "Говорят, это наш будущий враг. Так что мне, как солдату, может, придется с ними драться. Но лично мне они очень нравятся, я не знаю народа более благородного, народа, больше похожего на нас". Второй раз - когда он лежал в номере "Гритти", и еще только рассветало, и он был один, а напротив на двух стульях был портрет итальянки, и он говорил с собой и с портретом Ренаты: "Я любил три страны, и трижды их терял. Ну зачем же так? Это несправедливо. Две из них мы взяли назад. И возьмем третью, слышишь, ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии.

- Да, - тихонько повторил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.

Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, - добавил он". И в третий раз - когда солдат Кантуэлл думает о сильных мира сего: "Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что остается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков".

Можно ругать власть и посвящать этой ругани целые романы, можно бранить каудильо, можно в самый ярый период "холодной войны" сказать о своей любви к русским, но все это может оказаться - и, увы, сплошь и рядом оказывается лишь острым памфлетом.

Но Хемингуэй писал не памфлет - он писал роман о любви старого солдата и юной венецианской аристократки. И сила воздействия - гражданственного, республиканского воздействия - в этом его романе громадна, как и во всех других вещах, хотя этому отведены всего-навсего три фразы.

Критика ругала Хэма за роман. Критики утверждали, что он исписался, что он потерял самого себя. Мне очень хочется верить, что Старику не было больно из-за этих подонков. Ему всякое приходилось слышать в свой адрес, - чего не накричат бойкие журналисты и журналистки! Многие не понимают "Восьми с половиной" Феллини и из-за этого так зло раскладывают гениальную киноисповедь итальянца. (И я был высоко горд, когда именно моя Родина на нашем кинофестивале присудила этому фильму высшую награду.) Можно считаться талантливым - куда труднее талантливым быть. Критика тогда не смогла подняться до Хэма. Чтобы подняться до его романов, можно и не быть талантливым, но обязательно надо пережить такую же последнюю любовь, и ночь в "Гритти" за бутылкой вина, и холодный ветер, который задувал под одеяло на гондоле, и последние слезы итальянки, которая дала себе ученическое твердое слово никогда не плакать... Пусть не Италия - пусть костер в архангельском лесу, за Холмогорами, в весенний рассвет, когда уже разлетелся тетеревиный ток, и ты в шалаше на берегу Двины, а над тобой высоко-высоко тянет казара, или Ирак, берег Персидского залива, ночь, и пьяные матросы бьют женщину с растрепанными черными волосами, похожую на венецианку... Или... Это у каждого должно быть свое "или", А если их не было и человек не может себе представить, как это бывает, или он не хочет поверить Старику, что именно так и бывает, - тогда пусть ругает его роман: это не больно и даже не обидно.