Страница 10 из 14
Дядя Гриша последний раз затянулся, медленно загасил сигарету о спичечный коробок и, открыв его, спрятал туда окурок.
– Теперь смекаешь к чему это я клоню? Неспроста ведь о хвостах стал философствовать.
Сережка пожал плечами, жалея, что не может ответить.
– Ну так слухай, мил человек. Ведь зло, зависть, жадность, хапужничество, нечестность и все подобное нехорошее и есть длиннющий хвост у всего человечества, который ему очень мешает и делает его больно некрасивым. Аж стыдоба берет меня за всех за людей! Природа, конечно, – говорю научным языком, – хороший селекционер, но ассистировать нам при ампутации этого подлого червеобразного хвоста она не будет. Мы, люди, должны его отсечь беспременно сами – раз и навсегда!..
Когда Сергей пошел, Григорий Васильевич, войдя в вахтерку, сказал вслух:
– Вот они, хирурги будущего! Они-то навовсе отрубят у человечества этот – ядрена его мать! – хвостище!
В цеху тихо, никого нет, словно все ушли на митинг. Под ногами поскрипывает песок. На верстаке Александра Михайловича – гайки, шайбы, винты, почему-то хаотично валяются сверла, напильники, масленка, штангенциркули. На полу – тоже гайки и винты, опрокинутый круглый стул, – кто-то, вероятно, спешил, споткнулся и, озлясь, не соизволил поднять его. Дверки установки настежь открыты, сверкают хромированные ручки. Пахнет керосином.
Сергей боязливо, точно его ударят, подходит к обшарпанной коричне-вой двери бытовки, сквозь приоткрытую дверь которой сочится разговор. Сердце сильно «галопировало», и мальчику казалось, что разговаривающие за дверью слышат его стук.
– Закусончик у нас, братва, бог позавидует!
– Это первач или последыш?
– Последыши бывают в акушерстве…Первач – понял?! У меня самогон-ный аппарат из нержавейки, последней модификации – хоть на ВДНХ де-монстрируй!
– Не боишься, что конфискуют?
– Он у меня в такой схованке, что ни один миноискатель не обнаружит…
Все вдруг засмеялись, узнав, где прячет свое «изобререние » собутыль-ник.
– Дрессированный спаниэль в момент и там снайдеть!
– Дерг твою ядрена мать! У меня присыпано спецзловониями – без рес-пиратора не подходь!
– Ты, Фоша, получается, по самогоноварению защитил уже докторскую диссертацию.
– Определенно! Вот, скажем, вручали бы лучшим самогонщикам «Оскары», так у меня их самых было бы больше, чем у Карпова и Элизабет Тейлор. Да-а! И в книгу рекордов Гиннеса попал бы. Я на спор запросто выпью бадью сивухи или бормотухи! Хи-ха-ха-ха!..
– Стол у нас, кореша, скажу я вам, лучше ресторанского! Пора и бемцнуть по двести!
– Слушай – а как же ты пронес эликсир настроения и бодрости?
– А в термосе китайском – Васильич же у нас на контрольке ржавый утюг!.. – и опять вслед за этим неестественно скомороший смех. – Да его, старикана, можно по-разному лохонуть
– Главное, зубров нету – начальства нашего. А то давишься, гляделками по сторонам кидаешь как ворюга.
– Павел, ты ее, подруженьку, в банку перелей, чтобы она на нас, мы на нее с почтеньицем взирали!
Сердце Сережки испуганно вздрогнуло, услышав имя отца. Он стал бледнеть, словно ощущая иней на спине, на лбу у него появились капельки пота. Он дрожащей рукой открыл дверь, вошел в небольшую комнату с темными от частого курения стенами, вдоль которых стояли металлические шкафы. Окна гостеприимно распахнуты для ветра, и летняя прохлада время от времени навещала собравшихся, вызывая ощущение приятной истомы.
На самодельном столе, на котором в обеденный перерыв забивали «козла», среди закусок господствовала двухлитровая банка с мутноватой жидкостью. Пустые ротастые стаканы нетерпеливо ждали дурманного зелья.
Вначале все ошеломленно смотрели на вошедшего – это была немая мизансцена из новой еще не написанной комедии. Потом взгляды стали осуждающе строгими – так обычно судьи смотрят на обвиняемых.
– Явился не запылился! Твое чадо, Павел!
Валунов подумал: если б совесть превратилась в человека, она бы его сейчас подмяла под себя и задушила. Он не выдержал на себе рентгеновский, прожигающий насквозь взгляд сына, опустил глаза, сжимая кулаки и сцепив зубы.
– Это ты, Михалыч, виноват – забыл дверь закрыть! Конспирация на тебе лежит!
– Как он, малявка, спичка, эта оказался в эпицентре нашего пиршества?!
– Ты-ы, замолчи-и!! – Павел скалой поднялся над всеми, схватил банку – и об пол вдребезги!
Собутыльники, открыв рты, тараща глаза, смотрели на него так, будто он разбил их счастье.
Глаза Сережки, показалось Павлу, были как кратеры, через которые лилась огненно-горячая лава, затопляющая всех в бытовке.
Глава третья.
1
Радостное – то здесь, то там – покашливание, будто сидящие рады сообщить друг другу, что они здесь, в зале филармонии, и скоро здесь зазвучит прекрасная музыка. И те, кто шепотом говорит сейчас, естественно, думает Сережка, понимают и ценят музыку. Они словно беседуют не друг с другом, а с великим композитором, произведение которого вот-вот оживет, рассказывая о самом главном и важном – о жизни, о любви, о доброте. Отроку казалось, что сердца всех собравшихся звенели, как колокольчики, одной нотой радости.
Павел сидел прямо и поверх голов смотрел на оркестр, словно выискивая среди музыкантов какого-то своего знакомого. Сергею не верилось, что отец рядом – вот он, все как сновидение, ведь так давно они здесь были. Он чувствует, что внутри у отца происходит какая-то работа – там настраивается главная стуна восприятия. Мальчику хочется прижаться к этому серьезному сейчас великану с мраморным, как у статуи, лицом, как бы растворится в нем, чтобы услышать и постичь мелодию его грустного сердца, переполненного тяжелыми думами.
Рядом с Сережкой сидит курчаво-красивая девушка, смотрит в бинокль: как кто одет, не лучше ли ее?
– Будет та же конферансье, что и в прошлый раз, – шепнула ей на ухо мать, сверкнув рубинами сережек.
– Конферансье на эстраде – здесь ведущая.
– Хорошо – хорошо. Так вот: у этой конферансье муж танцует в ансам-бле Вирского. Есть у них в репертуаре гвоздь программы – танец «Повзу-нец», так он солирует в нем с этакими казацкими усищами.
– У них все усатые.
– Серьезно?
– Вполне.
– А дирижер – смотри! – вылитый Марчелло Мастраянни, – хвастнула знаниями в кинематографе мать.
«Зачем вы сюда пришли?!» – нахмуренно глянул на них Сережка.
Каждый настраиваемый оркестрантами инструмент хотел звучать по-своему, отличаясь «голосом» от своих собратьев. Но среди всех плаксиво звучала скрипка, вспоминая Паганини. Она канючила, просила о чем-то, а смычок – ее верный друг, который неразлучно спит с ней в одном футляре, помнящий штрихи деташе, легато, стаккатто, – успокаивал ее.
Стуча каблуками белых туфель, на сцену вышла ведущая в платье, на котором звездочками посверкивали блестки-вспышки.
– Чайковский! ..Пятая симфония!.. Ми минор!.. – громко и радостно – как новость – объявила она, и после этого Сергей слышит тихое «колоратурное сопрано» девушки, сидящей рядом:
– У нее хриплый голос, как у выпившего прораба на стройке.
«А ви такие вумные…как клоун на манеже», – съязвил про себя Сережка.
Девушка наконец мгновенно взглянула на Сережку – словно толкнула его, отроку даже показалось, что он ощутил удар в плечо, потом в лицо. Скупые глаза девушки поползли по вещам мальчика – словно по Сережкиному телу поползли тарантулы и москиты.
«Взгяд у этой девушки нехороший, жадный, завистливый, – решил Сергей. – Прищурившись смотрит на меня. Ей бы в ломбарде работать…Неужели они с матерью любят и понимают музыку?»
Зал приумолк, затих и дышал тихо, как дышут в музеях.
Дирижер стоял уже у пульта и, восклицательно подняв палочку и не глядя в сифоническую партитуру, словно говорил глазами: «Ну, друзья-коллеги, не ударим лицом в грязь перед памятью Петра Ильича!»
Сергей закрыл глаза. Медленно вплывает в него живительное благозвучие, и ему кажеся, что симфония вливается в его вены и, проходя через сердце, становится его кровью.