Страница 9 из 17
Кресло стояло рядом, но он не сел, пока Милли ему не предложила.
Сирс отвел взгляд от Рики и посмотрел на хорошо знакомую ему комнату. Джон Джеффри превратил всю площадь своего дома в офис — приемные, смотровые, аптека. Две маленькие комнаты внизу были жилищем Милли. Сам доктор жил наверху, где раньше располагались только спальни. Сирс знал этот дом уже шестьдесят лет, в детстве он жил в двух домах отсюда, через улицу. Именно туда, в семейный дом, он вернулся после Кембриджа. В доме Джеффри тогда жило семейство Фредериксонов, у которых было двое детей младше Сирса. Мистер Фредериксон был торговцем зерном — гороподобный человек с рыжими волосами и багровым лицом. Его супруга покорила маленького Сирса. Она была высокая, с длинными вьющимися волосами каштанового оттенка, с экзотическим кошачьим лицом и пышной грудью. Всем этим Сирс был просто очарован. Говоря с Виолой Фредериксон, он всякий раз боролся с желанием смотреть на нее.
Летом он присматривал за их детьми. Фредериксоны не нанимали няньку, хотя у них жила девчушка из Холлоу, исполнявшая обязанности кухарки и служанки. Быть может, их забавляло, что сын профессора Джеймса сидит с их детьми. Сирс находил в этом свое удовольствие. Ему нравились мальчишки и то, как восторженно они отнеслись к нему, а когда они засыпали, он путешествовал по дому. Он знал, что нехорошо входить в спальню, но не мог побороть искушения. Однажды он нашел в ящике столика Виолы ее фотографию — она выглядела невозможно, невероятно зовущей и желанной. Он смотрел на ее груди за вырезом блузки и представлял их тяжесть и упругость. Вдруг его член напружинился и стал твердым, как сучок дерева, — это случилось в первый раз. Он со стоном выронил фото и увидел одну из ее блузок, повешенную на спинку кровати. Не в силах сдержаться, он схватил ее там, где она, казалось, еще хранила тепло ее плоти, извлек из штанов напрягшийся член и ткнул его в материю, воображая, что это ее грудь. Пара судорожных движений — и он кончил. Вслед за облегчением его охватил невыносимый стыд. Он спрятал блузку в сумку и, возвращаясь домой, обернул ею камень и утопил в реке. Никто не поставил ему это в вину, но сидеть с детьми его больше не звали.
За окнами напротив головы Рики Сирс мог видеть, как свет фонаря отражается в окне второго этажа дома, который купила Ева Галли, когда приехала в Милберн. Он редко вспоминал ее, но теперь вспомнил при виде этого окна и при воспоминании о той дурацкой сцене.
Спальня, где умер Эдвард Вандерли, была у них над головами. По молчаливому соглашению никто из них не упоминал, что они собираются здесь в годовщину смерти их друга. Но частица опасений Рики Готорна перекочевала и в сознание Сирса, и он подумал: “Старый дурак, тебе все еще стыдно за ту блузку. Ха-ха!”
Глава 2
— Сегодня моя очередь, — сказал Сирс, устроившись в самом большом кресле Джеффри и убедившись, что ему не виден старый дом Галли. — Я хочу рассказать вам о том, что случилось со мной, когда я пробовал силы в качестве школьного учителя в районе Эльмиры. Я сказал “пробовал силы” потому, что уже в первый год я сомневался, подхожу ли я для этой профессии. Я заключил контракт на два года, но не думал, что они станут удерживать меня, если я захочу уехать. И вот там со мной случилась одна из самых жутких историй в моей жизни — или я все это вообразил, — но в любом случае я перепугался так, что не мог уже там оставаться. Это самая страшная история, какую я знаю, и я никому не говорил о ней целых пятьдесят лет.
Вы знаете, каковы тогда были обязанности учителя. То была не городская школа, и Бог знает, что я мог бы там сделать, но тогда у меня в голове была масса всяких идей. Я воображал себя этаким деревенским Сократом, несущим в глушь свет разума. Эльмира тогда и была глушью, хотя сейчас это даже не пригород. Там соединялись четыре дороги, как раз за школой, но в остальном это была типичная деревня — домов десять — двенадцать, почта, магазин, школа. Все эти здания выглядели одинаково, то есть деревянные, с облупившейся краской, довольно жалкие. Школа была однокомнатной — одна комната на все восемь классов. Когда я приехал, мне сказали, что мне лучше поселиться у Мэзеров (они брали дешевле других, а почему — я скоро узнал) и что мой рабочий день будет начинаться в шесть. В мои обязанности входило наколоть дров, затопить печку в школе, подмести класс, накачать воды, а если нужно, и вымыть окна.
В половине восьмого начинались занятия. Я должен был учить все восемь классов чтению, письму, арифметике, музыке, географии, истории.., еще труду. Сейчас я не вспомню ни одного из этих предметов, но тогда голова у меня была забита Абрахамом Линкольном и Марком Хочкинсом, и я горел желанием начать. Все это захватило меня. Я видел во всем одну только свободу и благородство, хотя мне тогда уже показалось, что город умирает.
Видите ли, я не знал. Не знал того, что собой представляют мои ученики. Не знал, что большинство учителей в таких местах — парни лет девятнадцати, знающие немногим больше своих учеников. Я не знал, как в этой деревне (она называлась Четыре Развилки) грязно и уныло, не знал, что такое ходить все время полуголодным. Мне поставили условие, чтобы каждое воскресенье я ходил в церковь в соседнюю деревню за восемь миль.
В первый вечер я явился с чемоданом к Мэзерам. Чарли Мэзер был в деревне почтальоном, но когда пришли республиканцы, они назначили на эту должность Говарда Хэммела, и Чарли с тех пор ни разу не зашел на почту. Он вечно ходил хмурый. Когда он привел меня в мою комнату, я увидел, что она недостроена — потолок состоял из кое-как пригнанных досок. “Делал для дочери, — объяснил Мэзер. — Она умерла. Одним ртом меньше”. Постель представляла собой драный матрас на полу, накрытый старым армейским одеялом. Зимой в этой комнате замерз бы даже эскимос. Но я увидел там стол и керосиновую лампу, а сквозь дыры в потолке светили звезды, и я сказал, что мне очень понравилось. Мэзер даже хмыкнул.
На ужин в тот день была картошка. “Мяса тебе не будет, — заявил Мэзер,
— пока не купишь сам. Я обязан кормить тебя, а не делать так, чтобы ты толстел”. Не думаю, что я ел мясо у Мэзера больше пяти раз — это было тогда, когда кто-то принес ему гуся, и мы ели этого гуся, пока не обглодали последнюю косточку. В конце концов ученики начали таскать мне сэндвичи с ветчиной: их родители хорошо знали Мэзера. Сам он плотно обедал днем, но я в это время был в школе, “оказывая необходимую помощь и налагая наказания”.
Наказания там считались основой педагогики. Я узнал об этом уже в первый учебный день, когда меня хватило только на то, чтобы поддерживать в классе тишину и переписать учеников. Я был весьма удивлен тем, что читать умели только две старшие девочки. Никто не умел толком считать и никто не слышал о других странах. Один лохматый десятилетний мальчишка не поверил даже, что они существуют. “Чушь это все, — сказал он мне. — Что, есть место, где люди не американцы? И даже не говорят по-американски?” Не окончив, он расхохотался над абсурдностью этого, и я увидел гнилые черные зубы. “Эй, болван, а как же война? — сказал другой мальчик. — Ты что, не слышал про немцев?” Прежде чем я успел вмешаться, первый вскочил и вцепился в своего обидчика.
Мне казалось, он готов убить его. Девчонки визжали, а я с трудом разнял дерущихся.
“Он прав, — сказал я. — Ему не следовало так тебя называть, но он прав. Немцы — это народ, который живет в Германии, и война…” Я прервался, потому что мальчик зарычал на меня, как дикий зверь. Он готов был меня укусить, и тут я понял, что с ним не все в порядке.
“А ну извинись перед своим другом”, — сказал я.
“Он мне не друг”.
“Он чокнутый, сэр, — сказал другой мальчик, бледный и испуганный. — Не надо было мне с ним говорить”.
Я спросил первого, как его зовут.
“.Фенни Бэйт”, — пробурчал он.
“Фенни, — сказал я как можно мягче. — Ты не прав. Америка — не весь мир, как Нью-Йорк — не вся Америка, — тут я подвел его к столу и развернул карту, — Вот Соединенные Штаты, вот Мексика, а вот Атлантический…”