Страница 71 из 78
Для возможной экзистенции шифры уже невозможно фиксировать, и все же они не обязательно суть ничто. Но, чем бы они ни были, став однажды объективными, они бесконечно двусмысленны, и они бывают истинны, только если сохраняются в шифре краха, который, с фактической его стороны, видят с позитивистской откровенностью, и который экзистенциально принимают всерьез в пограничных ситуациях.
ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ. ИСЧЕЗНОВЕНИЕ СУЩЕСТВОВАНИЯ И ЭКЗИСТЕНЦИИ КАК РЕШАЮЩИЙ ШИФР ТРАНСЦЕНДЕНЦИИ (Бытие в крахе)
Многозначный смысл фактического краха
Никакое оформление мира тел, от веществ и камней вплоть до солнц, не бывает прочным; в их непрерывных изменениях остается то, из чего они возникают. Всякое живое существование постигает смерть. Человек, как живое и в своей истории, узнает на опыте, что все имеет конец. Осуществления оказываются несостоятельными с переменой социологических обстоятельств; возможности мышления исчерпываются; формы духовной жизни достигают завершения. Что было великим, то уничтожено; глубокое улетучивается и по видимости продолжает оказывать действие как то, что стало уже иным. История только в технике и рационализации существования была движением вперед, если смотреть с точки зрения целого, однако в подлинно человеческом и духовном отношении она, порождая исключительное, была в то же самое время путем к торжеству разрушительных сил. Если бы развитие человечества продолжалось до безграничности, в нем не было бы достигнуто ни одного устойчивого, как существование в мире, состояния, в котором бы не был сразу же разрушен человек, как человек; кажется, будто и меньшее, и массивное выживает в простом переходе в иное; путь был бы лишен единства смысла и непрерывности, а таким образом, и возможности стать некогда целым; в этом пути просто осуществлялось, а затем разрушалось бы, то, чему нет надобности когда-либо вновь стать живо присущим в каком-либо припоминании. Еще живое существование, которое бы обладало этим прошедшим вовсе не как предпосылкой своего собственного сознания, а только как забытым и бездейственным «прежде», было бы подобно существованию двух-трех тлеющих головешек, которые одинаково могли бы остаться и после пожара Рима, и после сжигания простой кучи мусора. Если бы некая фантастическая техника смогла совершить нечто, сегодня еще немыслимое, то она могла бы произвести и столь же неслыханное разрушение. Если бы возможно было техническим путем уничтожить основания всякого человеческого существования, то едва ли можно сомневаться в том, что однажды эта возможность была бы и осуществлена. Наша активность может сдерживать, продлевать, добиваться отсрочки на известный отрезок времени; весь наш опыт о человеке в его истории говорит нам, что даже самое ужасное из возможного где-нибудь и когда-нибудь будет кем-нибудь совершено. Крах — это последняя действительность-, таким представляет его неумолимо реалистичное ориентирование в мире. Более того, он есть последнее во всем, что вообще получает в нашем мышлении присутствие как настоящее; В области логического значимость терпит крах, встречаясь с относительным; знание, на своих границах, видит себя поставленным перед антиномиями, в которых гибнет непротиворечивая мыслимость; за границами знания является вдруг, как объемлющая, не-рациональная истина. Для ориентирования в мире терпит крах мир как существование, поскольку его невозможно постичь мыслью из него самого и в нем самом; ибо он не становится замкнутым в себе, прозрачным для нашего взгляда бытием, и процесс познания не может завершиться в некоторое целое. В просветлении экзистенции терпит крах в-себе-бытие экзистенции: там, где я по-настоящему есмь я сам, я есмь не только я сам. В трансценденции мысль терпит крах, встречаясь со страстью к ночи.
Подобные представления, показывающие нам становление и исчезновение, разрушимость и наверняка предстоящее разрушение, неуспех и несостоятельность, сбивают с толку из-за еще нерешенной в них множественности смысла краха.
Для чистого существования есть только исчезновение, о котором оно ничего не знает. Крах есть только для знания, а затем и для моего отношения к нему. Животное подвержено лишь объективной бренности; его существование всецело есть настоящее, уверенность его инстинкта, совершенная удачность его действий при соответственных им условиях жизни; но если оно не получает этих условий, то оно есть дикость манеры, молчащая задумчивость, тупой страх без воли и знания. Крах есть только для человека; причем есть так, что он для него неоднозначен; он дает ему случай как-то отнестись к нему. Я могу сказать: само по себе ничто не терпит краха и ничто не остается; это я в себе допускаю чему-то потерпеть крах тем способом, каким я познаю и признаю этот крах. Если я позволяю своему знанию о конце всего потонуть в лишенном различий единстве всего лишь темной бездны, перед которой мне хотелось бы закрыть глаза, то я могу рассматривать животное как идеал существования, знающего исполнение чистого настоящего, и с любовью и тоской поставить животное выше себя. Но я не могу стать животным как существование, а могу только отречься от себя, как человек.
Если я остаюсь в ситуации человека, то различаю. То, что терпит крах — это не только существование как исчезновение, не только познание как саморазрушение в попытке постичь бытие как таковое, не только деятельность как недостижение могущей устоять конечной цели. В пограничных ситуациях обнаруживается все то, что для нас положительно, связано с необходимо сопровождающим его отрицательным. Не существует добра без какого-либо возможного или действительного зла, истины без ложности, жизни — без смерти; счастье сопряжено с болью, осуществление — с риском и утратой. Глубина человечности, дающая выражение своей трансценденции, реально связана с разрушительным, больным или экстравагантным; но эта связь не дана с однозначностью в необозримой множественности существования. Во всяком существовании я могу видеть антиномическую структуру.
Между тем, как способы краха существуют, следовательно, как объективная действительность или как неизбежность мыслимого, а потому в каком-нибудь смысле обозначают некоторый крах в существовании и в качестве существования, крах экзистенции находится на некотором ином уровне. Если я в своей свободе прихожу из существования к достоверности бытия, то как раз при самой ясной решительности самобытия в поступке я вынужден испытать также крах этого поступка. Ибо невозможность утвердиться абсолютно на самом себе рождается отнюдь не из привязанности к существованию, фактически разрушающей существование, но только из самой свободы. В силу ее я в любом случае оказываюсь виновным; я не могу стать целым. Истина как та подлинная истина, которую я постигаю потому, что я есмь она и живу ею, никоим образом не может стать известной мне в качестве всеобщезначимой истины; всеобщезначимое могло бы пребывать вне времени при непрестанно меняющемся существовании, но подлинная истина — это именно та истина, которая гибнет.
Подлинное самобытие не может держаться только одним собою; оно может не состояться и не могло бы создать само себя принуждением. Чем решительнее оно само себе удается, тем яснее становится его граница, у которой оно дает сбой. Оно приготовляет себя к своему другому — трансценденции, — когда терпит крах в своем желании быть самодовлеющим. Но то, что трансценденция не сбывается для меня, что моя вера в то, что я встречу наконец самого себя в трансцендентной соотнесенности, оказывается обманутой — я никогда не знаю, что было в этом моей виной и что я должен переносить как просто случившееся со мною; я могу потерпеть крах как самость, притом что мне не помогут ни философская вера (das philosophische Vertrauen), ни Божие слово и религиозная гарантия, несмотря на то, что во мне самом, казалось, не было недостатка в готовности и правдивости.
Но в множественности способов краха остается вопрос: есть ли крах совершенное уничтожение, потому что то, что терпит крах, в самом деле гибнет, или же в крахе нам открывается некоторое бытие; может ли крах быть не только крахом, но и увековечением?