Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9

Памятный день 25 июля 1944 года…

Разговор с матушкой Серафимой…

Весь остальной день 25 июля мы были до вечера один на один с матушкой. В этот незабвенный день я не отходила от ее ног. Не помню, сколько времени мы сидели с нею тесно, но ни она не отпускала меня от себя, ни я не отходила от ее низенького креслица.

«Приезжай ко мне почаще. Много ли жить осталось. Книг привези. Читать хочу… Как хорошо случилось – ты приехала – и дома никого, кроме нас, нет. А ведь скоро будет людно, хлынет к нему народ. Если знавшие нашего батюшку многие и умерли за эти годы, то другие, живые, узнают и приедут. И скоро они приедут, теперь ведь только вырицкие, да два-три человека по пропуску. Вот и к Великому посту, наверное, приедут». Так и сбылось, и матушка еще застала эти толпы духовно голодных людей.

К вечеру матушке занездоровилось, и я рано ушла от нее наверх в светелку. От всего переговоренного и вспомянутого за эти два дня на меня напал крепкий сон. Рано утром меня разбудила монахиня Серафима:

«Не хотела Вас будить, Вы так крепко спали. Но матушка очень заболела. Все тут у нее вместе – и кашель, и жар, и колет бок, и тошнит ее очень. Послали к врачам. Уж не в первый раз так!»

Матушка была в жару: 39,2°. Она задыхалась, и ее сильно тошнило, пульс невозможно уловить – ниточка с перебоями. Я ей сделала сразу укол – камфара с кофеином. Тут пришел врач, определил воспаление легкого, прописал дигиталис, камфару и ушел. До вечера я ходила за матушкой. Тошнота кончилась, но откашливается сгустками крови… Батюшка сгорбленный, маленький, пробрался в комнату посмотреть матушку, приобщить, но из-за тошноты не решался. Ее приобщили 27 июля, когда я была уже в Ленинграде. А в тот памятный день, 26 июля, я уехала вечерним поездом, так как 27-го надо было работать. Жутко мне было оставлять в таком состоянии вновь найденную матушку. Перед отъездом в четыре часа я сделала ей укол. Когда я уходила, матушка распорядилась мне отдать только что собранный букет из сада: «Это положи на могилку, на любую грядку и верь, что они примут». И благословила меня горячей рукой: «Ну, иди с миром». Когда я уже была в дверях, она сказала мне вслед: «Приезжай поскорее. Я теперь, наверное, выправлюсь». И эти слова меня утешили, как ничто иное.

В Ленинграде я была поздно, в 8 часов вечера, а утром, боясь, что розы опадут (некоторые уже облетели), я перед работой, часов в 7 утра, съездила на кладбище и положила букет на грядку, веруя, что «примут». И в 9 часов приняла от сестры дежурство.

Матушка в этот раз поправилась, и хоть с трудом, но прожила до 17/IV 1945 года.

Об отце Серафиме.

1945–46–47–48 гг.

Вспоминая встречи с матушкой, часто думаю о его великом пути.

Мне думается, что на его последние какие-то – месяцы, годы ли? – легли самые тяжелые испытания от людей. Так он был совсем-совсем одинок с этой толпой к нему приходящих. Они буквально плыли со всех концов города и пригородов. В большинстве своем это были люди совсем не духовные, а затерянные в мире забот и скорбей, и часто они не знали и не решались, куда бы им пойти? В Вырицу, к гадалке, или же к отцу Серафиму.





«Мне посоветовали – и я пошла. Не знаю, что скажет. Кроить или не кроить материал на пальто к зиме. Если скажет „кроить“, значит, несколько лет еще поживу». Другая говорит: «Вот, хочу к отцу Серафиму. Что он посоветует. Если б вот мне знать, что все равно муж к той уйдет, я бы аборт сделала…»

Вторая часть людей – это скорбные, их тоже немало, и с каждым днем растет число таких посетителей.

Скорбные! Сколько их ходит к старцу! «Сын ворует». «Сын квартиру обокрал». «Дочка побивает мать». «А у меня на отца сын донес». «Вдова я, – рассказывает одна из них, – а дочь у меня в бандитки пошла». «У меня дочь карточки унесла». «А мы 4-й год без площади, в сарайчике живем».

«Я слепая, – раздается голос, – сестра меня бьет… Вот добрые люди и привели к старцу…»

Безконечные, безпросветные жалобы на детей: ушли в бандиты, в пьянку, воровство, крадут у родителей, пропивают, бьют… Из приходящих к отцу Серафиму есть верующие, есть суеверные, есть такие, которые только сейчас, с горя, начали искать святое, – и они просят святой воды, маслица, просфоры. Никому здесь в этом не отказывают, и всем этим наделяет их отец Серафим.

Из келлии его выходят кто с заплаканными, кто с радостными лицами. Но эти люди уже не те, что сюда вошли – мир и умиление светятся в их глазах. «Он посоветовал, – сообщают они, – молиться как за живого. Значит, жив». Делятся друг с другом его словами, советами. Отсюда они выйдут уже другими людьми, с надеждой на лучшее, с упованием на помощь свыше, с решением молиться и терпеть. Эти люди хотят по мере сил поблагодарить отца Серафима. Они приносят ему деньги, булки, крупу, – у кого что есть. А он, терпеливец и любвеобильный пастырь нашего времени, сразу же отдает полученное дальше и дальше, кому надо и что надо.

Смотрела я в его добрые, светящиеся глаза и думала: кажется, – человек, даже великой праведной жизни, но – человек, пусть он земной ангел, но все же – он рода земного. И ему, как человеку, хоть немного, хоть чуть-чуть, изредка, но надо услышать из уст земного какого-то существа что-то общее с ним, такое, что совсем близко с его душой. Чтоб тебе не быть только эгоистом в своих переживаниях, его-то душа всегда ответит, – а ты, ты дай ему не только свою скорбь, нужду, просьбу или скудость, даже дар свой вещественный. Нет, ты дай ему по силе твоей и возможности разумения – отдушину и облегчение в его страдании телесном и служении духовном. Как хочется такого человека почтить чем-то очень свойственным его духу, побаловать каким-то для него приятным вниманием – это не то, что влечет его долу, в мир. Его туда ничем уж не повлечешь. Но иногда надо быть и тебе ребенком с такими великими детьми. И такую часть жизни я силилась до боли, любви и жаления понимать.

Страница из дневника В. К. Берхман

Однажды я осмелилась прочитать ему свои духовные стихи – это было в ту пору, когда еще можно было улучить с ним свободное от людей время. Он весь оживился, был очень доволен таким внезапным поэтическим переходом в мир духовный, просил ему переписать. Батюшка был поэтом в душе, и лирика была ему свойственна. Слово за слово – мы разговорились об Александре Блоке, который был ему знаком, о самом поэте, которого он запросто называл «Саша Блок». В конце концов дорогой наш батюшка вечером перешел из своей келлейки в нашу общую комнату, прилег (он не мог почти ни сидеть, ни стоять) на кроватку матери Серафимы-келейницы, – он говорил в этот вечер о том, каким должен быть по существу настоящий писатель, побуждаемый к творчеству действием Духа Святаго Божия. Весь оживился батюшка, и я поняла, что такая внезапная беседа хоть немного освободила его от уз бремени общих несчастий, падений, ужасов, которыми изобилует современная жизнь.

«А дни летят…»

2-я встреча с матушкой Серафимой произошла в начале сентября… Осень уже кое-где окрасила зелень желтоватым налетом, по кустам потянулись нити паутины, перепадали дожди. Приехала я так же, как и в первый раз, по пропуску. Я знала из писем, что матушка давно встала и ходит. Дверь на веранду я нашла плотно закрытой, постучала во входную дверь сбоку. Открыла мне… сама матушка-схимница. В скуфейке и фартуке через голову она чистила в кухне картошку. Знакомый, приглушенный голос ее порадовал меня своей бодростью и обычными интонациями. «Снова жива, еще жива! Слава Тебе, Милостивый, еще раз увиделись!» И к подошедшей матушке Серафиме обратилась с просьбой дочистить картошку, нарезать и поджарить лук… «Не чаяла я быть живой, а вот. А все вы… тянете меня своими молитвами…»

Пообедали и попили чаю (матушка по-прежнему была чаевницей). Разговор зашел о Церкви, о ее трудах и духовенстве.