Страница 13 из 18
«Француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели Музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое существо, как устрица; а голова род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камни в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтоб спустить деньги на крапленых листах, и у которого господствующее чувство – суетность».
Через несколько дней Булгарин напечатал рецензию на только что вышедшую главу VII «Онегина».
«Мы сперва подумали, что это мистификация, просто шутка или пародия, и не прежде уверились, что эта глава VII есть произведение Сочинителя Руслана и Людмилы, пока книгопродавцы нас не убедили в этом. Эта глава VII, два маленькие печатные листика – испещрена такими стихами и балагурством, что в сравнении с ними даже Евгений Вельский кажется чем-то похожим на дело. Ни одной мысли в этой водянистой VII главе, ни одного чувствования, ни одной картины, достойной воззрения. Совершенное падение…»
И далее патриот Булгарин сокрушается, что Пушкин, ездивший перед тем в армию Паскевича, не счел возможным воспеть победы русского оружия, снова выпустил в свет «бледного, слабого» Онегина. Это был прямой донос.
Но этого еще мало. За издевательским разбором стихов последовал такой пассаж:
«Подъезжают к Москве. Тут Автор забывает о Тане и вспоминает о незабвенном 1812 годе. Внимание читателя напрягается; он готов простить Поэту все прежнее пустословие за несколько высоких порывов… Читатель ожидает восторга при воззрении на Кремль, на древние главы храмов Божиих; думает, что ему укажут славные памятники сего Славянского Рима – не тут-то было. Вот в каком виде представляется Москва воображению нашего Поэта:
Прощай, свидетель падшей (?) славы (??????)».
Это было неожиданно даже со стороны Булгарина. Ведь из соседних стихов безошибочно явствовало, что речь идет о падшей славе Наполеона, коей Москва была свидетелем. Но Фаддей Венедиктович пошел на подтасовку, для которой слова «наглая» или «бесстыдная» – бледны. Он надеялся, что многие читатели, и в том числе генерал-адъютант Бенкендорф, ограничатся сведениями из его рецензии, и Пушкин будет обвинен в надругательстве над святыней. Это была иллюстрация к фразе из «Анекдота»: «бросает рифмами во все священное».
Однако в данном случае Булгарин пошел несколько дальше, чем следовало. Бенкендорф был статьей доволен. Но император вознегодовал. Он приказал Бенкендорфу сделать Булгарину внушение и даже заговорил о возможном закрытии «Северной пчелы».
Это заступничество, разумеется, сыграло роль в расцвете иллюзий следующего 1831 года.
Ф. В. Булгарин-гостинодворец. Рисунок Р. К. Жуковскогого. 1840-е гг.
Между тем в октябре 1830 года Булгарин напечатал в 12 томе собрания своих сочинений, которое выходило в то время, повесть «Предок и потомок». В повести этой стольник царя Алексея Михайловича некто Свистушкин проспал в замороженном состоянии двести лет и проснулся в ХIХ веке. Проснувшись, он стал искать своих потомков и нашел поэта Никандра Семеновича Свистушкина, автора двух сочинений – «Воры» и «Жиды» (то есть «Братья Разбойники» и «Цыганы»). Что же слышит он о своем потомке?
«Ваш потомок и его товарищи, право, в существе, добрые ребята и вовсе не опасны. Винные пары и угар от самолюбия перевернули мозг в их голове, и тщеславие заглушило все другие чувствования. Они сами не знают, чего хотят и что делают! Вопят противу всего в чаду винного упоения; помахивают деревянными кинжалами и грозят бумажными перунами негодования, а на деле лижут прах ног каждого сильного, из одной надежды получить что-либо, и ради обеда прославляют в посланиях блистательных шутов».
Наконец, увидев потомка, предок приходит в ужас:
«Какой это потомок мой? Это маленькое зубастое и когтистое животное, не человек, а обезьяна!»
Здесь политический донос замыкался издевательством над внешностью Пушкина. Обыгрывался его небольшой рост, белые зубы и длинные ногти. «Не человек, а обезьяна!»
Этой биологической ненависти было свое вполне логическое объяснение.
«Северная пчела» была очень популярна. Романы Булгарина раскупались и читались с упоением средним читателем. К его мнению публика прислушивалась. В провинции он был просто оракулом.
Единственным, кто мог ему противостоять, был Пушкин. И дело было не только в тщеславии или денежной выгоде. Булгарин был гением пошлости. Пошлость как форму существования он проповедовал со страстью. Эта идея была ему дорога. Потому все, что делал Пушкин, было ему враждебно как разрушение его идеи.
Была борьба за публику. И была борьба за влияние на правительство. Булгарин представлял Бенкендорфа в литературе. Пушкин делал ставку на Николая. «Стансы» и «Друзьям» были тому доказательством. Равно как и его устные речи, доходившие до Булгарина.
Влияние Пушкина могло оказаться сильнее булгаринского. Политическая подоплека пасквилей была вызвана именно этим. Булгарин хотел внушить недоверие к Пушкину.
В 1830 и 1831 годах враждебная Пушкину пресса точно с цепи сорвалась. И не случайно. Ибо становилось ясно, что из романтического поэта – в их представлении – он становился деятелем. Это было опасно.
Пушкин понимал серьезность ситуации. Погодин записал в дневник в январе 1830 года:
«Пушкин сердится ужасно, что на него напали все».
Надо было действовать.
И в 1831 году он напечатал в «Телескопе» две оглушительные статьи, в которых все расставил по местам – истинные «заслуги» Булгарина перед русской литературой, его увольнение из русской армии и службу у Наполеона, его связи с полицией – все было сказано так, как мог сказать только Пушкин.
Получил свое и Греч.
На тот случай, если «Северная пчела» не уймется, было обещано продолжение.
Булгарин замолчал. Но вряд ли только от испуга. Он, надо сказать, был не из робкого десятка и обладал темпераментом кабана. Впав в ярость, он переставал соизмерять поступок с возможным результатом. Тут, очевидно, сыграли роль новые отношения Пушкина с императором летом 1831 года. И новое – официальное положение Пушкина.
Кабан кабаном, но тяжелой руки Николая Булгарин боялся.
Летом тридцать первого года Пушкин написал только одну крупную вещь в стихах – «Сказку о царе Салтане». Историю клеветы. Клеветы, сперва восторжествовавшей, а потом посрамленной.
Для реализации планов Пушкину нужна была сила.
Кроме проблематичной опоры на императора, нужно было опираться на силу собственную. Собственную силу могла дать популярность.
Он писал в черновом письме к Бенкендорфу в 1830 году:
«Могу сказать, что в последнее пятилетие царствования покойного государя я имел на все сословие литераторов гораздо более влияния, чем министерство, несмотря на неизмеримое неравенство средств».
Он писал правду. В двадцатые годы он был силен «мнением народным». Он был популярен.
Теперь той популярности не было. То, что он писал в последнее время, не вызывало восторга у читателей. То, что он собирался писать, тем более не могло этого восторга вызвать.
Однако менять свое направление он не мог. Он собирался писать то, что считал должным. Стало быть, разрыв мог только увеличиться.
Но он надеялся совершить невозможное. Ему нужно было быть сильным.
Сознавал ли он, на что идет? Подходил ли он для роли государственного человека? Не переоценил ли он свои возможности на поприще политическом?