Страница 23 из 53
– Чай будете? – спросила она. Клава и Марк переглянулись.
– Будем! – ответил Марк. – А печенье у вас найдется?
– Найдется, – пообещала проводница и вышла.
– Да, так о чем мы? – сам себя спросил вслух Иванов.
– Что говорят попугаи, – подсказала Клава.
– Ладно, – Марк неожиданно махнул рукой. – Я вам признаюсь! Наш Кузьма выступает со стихами!
– Как?! – удивленно воскликнула Клава.
– Вот так, учит и декламирует! У него одна беда – терпеть не может названия стихотворений и фамилии поэтов. Вот поэтому я его и сопровождаю. Он прочитает публике стихотворение, а я потом объявляю название и автора…
– Вы серьезно?
– Ну да. – На небольшом лице Марка образовалась полусерьезная улыбка. – Кузьма, прочти что-нибудь! – обратился он к птице.
Клаве это показалось смешным. Она хихикнула.
– Ну, Кузьма! Печенье получишь!
Попугай покрутил клювом, посмотрел пристально правым глазом на единственную слушательницу в купе.
– Хм! – сказал он очень по-человечески. Помолчал, потом прочитал:
Клава захлопала в ладоши. Рассмеялась.
«Какой счастливый человек!» – с горечью подумал о ней Марк. Улыбка сбежала с его лица.
Проводница принесла чай, пачку «Шахматного» печенья. Заметив попугая на плече у пассажира, вскрикнула от испуга, чуть не пролив чай на стол.
– Ой, перепугали вы меня! – выговорила, все еще часто дыша. – Что ж это вы!..
Потом улыбнулась.
– Вам нехорошо? – спросила после ухода проводницы девушка, заметив перемену в лице соседа.
– Нет, – мягко ответил Марк. – Пейте чай! Мы сейчас и Кузьму покормим. Ведь он заработал?
– Да-а! – протянула Клава, поглядывая на сине-зеленую птицу.
– Ну, иди за стол! – Марк снял попугая с плеча, опустил его на столик, развернул пачку печенья и дал одно птице.
– Понимаете, – произнес Марк и тут же тяжко вздохнул. – Как мне вам объяснить? Ну вот прочитал он смешные стихи – вы рассмеялись, у вас улучшилось настроение. Так?
Клава кивнула.
– Так и должно быть. Это же жанр циркового искусства. Своего рода клоунада… А мне приказали новую программу составить только из серьезных патриотических стихотворений. Я люблю такие стихотворения, и сам готов их читать, но поймите, народ, видя перед собою попугая, будет смеяться. Народу ведь все равно, что птица скажет. Такое отношение у людей к попугаю. И не только у нас, во всем мире…
Лицо Клавы, очаровательное, правильной красоты личико, стало вдруг серьезным и озабоченным.
– Нет, я не против самой идеи использовать любые жанры и виды искусства в целях пропаганды, – продолжал Марк. – Я совсем не против… Но представьте себе хотя бы вот «Комсофлотский марш» Александра Безыменского:
– Вы понимаете, – выдержав паузу, снова заговорил Марк. – Это же даже декламатору нелегко выучить, расставить всю орфоэпию, а тут – птице! А народу все равно! Народ будет смеяться, потому что попугай стихи читает…
Разволновавшись, Иванов вспотел. Вытащил из нагрудного карманчика пиджака носовой платок. Вытер лоб.
Девушка молчала.
Сосед по купе ей внезапно разонравился.
«Сейчас, – думала она, – во время индустриализации, во время таких сверхдальних перелетов, когда страна каждый день переживает то, что другие страны переживают сто лет, жаловаться? Плакаться? Волноваться до пота на лбу из-за смешных мелочных проблем?»
– Выйдите, пожалуйста, – проговорила Клава серьезным голосом. – Я переоденусь и буду уже укладываться.
Марк послушно встал. Впихнул Кузьму обратно в клетку и дверцу закрыл.
Вышел. В коридоре вагона никого не было. Пели свою песню колеса, словно с рельсами в считалочку играли.
За окошком, вымытым и широким, проезжал мимо поселок, крыши которого освещались высокими фонарями.
«Пусть сердится буря, пусть ветер неистов, – зашептал сам себе Марк окончание «Комсофлотского марша». – Растет наш рабочий прибой. Вперед, комсомольцы, вперед, коммунисты, Вперед, краснофлотцы, на бой! Вперед же по солнечным реям На фабрики, шахты, суда! По всем океанам и странам развеем Мы алое знамя труда».
Дочитав, Марк прильнул лбом к холодному стеклу окна.
Снег не шел.
Марк пожал плечами и покосился на дверь в свое купе, думая: подождать еще или постучать и спросить, можно ли вернуться на свое место?
Глава 13
Сон, сковавший разум и тело Добрынина на время полета, был сильным, как Жаботинский, но и у него не хватило сил удержать народного контролера в своих объятиях до момента приземления. Отчасти виной этому был и конь Григорий, время от времени требовавший еды, но главной причиной, конечно, являлась непомерная длина этого перелета. Часы проскакивали как минуты. Два раза пробуждавшийся Добрынин замечал, как летчик, сидевший впереди наискосок от него за штурвалом, вдруг отвлекался от своего дела и подзаводил ручные часы. А внизу, за круглым иллюминатором, виднелось что-то белое и бесформенное, но все равно Добрынин ощущал в себе в минуты бодрствования удивительную гордость за то, что так высоко он попал по распоряжению руководства Советской страны, по поручению Родины, которая и сейчас бесформенно лежала внизу, то ли скрытая облаками и атмосферой, то ли на самом деле такая нечеткая и белая.
Мысли о Родине как-то сами собой уменьшились в объеме в том смысле, что Родина в них становилась все мельче и мельче, пока не понял Добрынин, что думает теперь о родной деревне Крошкино, которая тоже была родиной, но только родиной с маленькой буквы, очень маленькой родиной, родиночкой, так сказать. И вот в его полудремном сознании возникла такая любимая картина, изображавшая и часть улицы с его двором и домом, и жену Маняшу, кормящую младенца грудью, сидя на скамейке за калиткой, и Дмитрия, Митьку – любимого пса, такого теплого и юливого добряка с вечно поцарапанным мокрым носом и таким звонким лаем. И так тепло и уютно стало в этой дреме, что Добрынин еще сильнее зажмурил уже закрытые глаза.
– Эй! – отвлек его окрик летчика.
– Чего? – не совсем довольно проорал в ответ Добрынин, перекрывая голосом гул двигателя.
– Иди сюда, штурвал подержишь, а то я в сортир хочу… – по-свойски, но не без уважения объяснил криком летчик.
Павел подошел, летчик усадил его на свое место, показал, как держать штурвал, и пролез куда-то в хвост самолета, туда, где находился конь. Не было его минут пять. Руки у Добрынина затекли, и он понял, какая это каторжная работа – держать штурвал. Ведь только когда ты держишь его в руках, ты ощущаешь все это дрожание огромной машины и сам дрожишь вместе с ней.
– Ну хватит, отцепляйся! – орал, стоя над своим местом, летчик, а Павел никак не мог убрать руки со штурвала – они словно приклеились.
Наконец летчик помог Добрынину, перехватил у него штурвал и уселся перед пультом.
– А где здесь туалет? – поинтересовался народный контролер, все еще слыша дрожание в своих руках.
– Там, за лошадью, ведро стоит… – объяснил летчик, внимательно изучая скачущие стрелки приборов.
В полумраке грузового хвостового отсека самолета Добрынину не сразу удалось отыскать нужное ведро. Сначала он чуть не упал, споткнувшись о ноги разлегшегося коня Григория, но потом, когда глаза уже чуть привыкли к полумраку, нашел и, сделав свое дело, вернулся в кабину.