Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 88



Примерно на половине рассказа я поднял голову и увидел то, чего не ожидал: толкучка не прекратилась, продолжалась тяга к дверям, говор, шум, никто не слушал! Это была картина поражения, но я понял, что должен притвориться, будто не замечаю равнодушия зала, должен дальше читать, прежде всего читать, ибо, если наступит тишина, мое положение, и без того тяжелое, станет прямо-таки непереносимым. Я опустил глаза. Потеряв всякий интерес к тому, что читал, и к тем, кому я читал, обнаруживая новые глыбы льда там, где обычно я видел пламень, волчьи ямы там, где передо мной всегда были Татры, — уже безо всякой интонации, без оттенков, без души, зато с полным сознанием позорного поражения я мчался к концу, ожидая — несмотря ни на что, все еще, вплоть до самого конца! — сердечного отклика, которого, однако, я не дождался. Среди двойного наслоения льда, внешнего и внутреннего, я наконец достиг последней точки. Никто не заметил, что я кончил. Ни одним хлопком зал не похвалил моего труда. Я кончил точно так же, как начал, — среди глухого шума. Сознавая свой полный провал, я убежал со сцены.

4

Вернувшись в комнатку за сценой, я сел рядом с Броневским. Разговаривать надо было шепотом, потому что выступления продолжались. Два молодых солдата тихо подошли к поэту и, скромно стукнув каблуками, спросили, нельзя ли получить автограф. Потом к нему подошел какой-то молодой, высокий парень и спросил, нельзя ли ему показать свое стихотворение. Стихотворение, занимавшее три большие страницы, называлось «Ночь».

— О, здесь позаимствовано у меня, — воскликнул, читая, Броневский. — Надо работать, — сказал он, прочитав до конца.

Парень отошел.

— Редкий образец громокипящей графомании, — шепнул мне на ухо поэт.

Потом молодые виртуозы еще раз вышли на сцену, где вторично одержали триумф. Когда они вернулись, ведущий программу кивнул высокому парню, который только что показывал свои стихи Броневскому. «Неужели и он входит в состав артистической бригады?» — мелькнула у меня мысль. На все, что происходило вокруг, я смотрел словно сквозь марлю, я все еще переваривал мое позорное поражение. И тут внимание мое привлекли звуки, доносившиеся со сцены. Кто-то грохотал там еще громче, чем только что выступавшая актриса, которая считала чтение стихов труднейшим занятием на свете. Вдруг я сообразил, что это грохочет парень, он читает стихотворение «Ночь». При этом меня поразила тишина зала, угадывавшаяся за гремящим голосом. Не было слышно ни кашля, ни шороха, никто не штурмовал двери — идеальная тишина. «Зал слушает, как под гипнозом», — подумал я. Мы с Броневским переглянулись.

Когда парень кончил, разразилась буря аплодисментов, никто до него не получил такой порции признания, даже Броневский. Зал безумствовал. Утверждение, будто никто не является пророком в своем отечестве, в этот момент на наших глазах, в Воломинском стекольном техникуме было полностью опровергнуто, парень-то был местный, из Воломина. Когда он вернулся со сцены, глаза у него были пьяные от успеха. Он понял, что стал героем торжественного вечера.

5

— Как хорошо, что я не выступала, — сказала потом в машине Зофья Налковская. В рассказе «В темноте» она описала такой случай: мать задушила ребенка из страха, что он своим плачем выдаст потайное место, где они скрывались. Дело было во время оккупации.

— Ты представляешь себе, что творилось бы в зале, набитом детьми, если бы я им прочитала что-либо подобное?

— Все равно бы не услышали! — коротко заметила Геня. — Вам никогда не удастся читать так громко, как тому парню. Ну и бас у него!

— Что ты говоришь?

— Я говорю, пани Зофья, они не услышали бы.

— Ага, не услышали бы… А ты, — знаменитая писательница снова обратилась ко мне, — должен был бы читать в пять раз громче. Ведь никто ничего не слышал. Люди просили: «Громче! Громче!» Я сама слышала. Какой у тебя голосок!..

— Вот именно, — вставила Геня, — какой у вас голосок? Как у мамки-кормилицы. Неужели вы не могли кричать?



— Ах, если бы я умел, — ответил я.

— Нет, — вмешался Броневский. — Ничего бы ты сегодня не сделал. Такой уж был день. У каждого когда-нибудь бывает свой Воломин. Твой был сегодня. Ну, а теперь, польский писатель, выше голову!

И поэт весело хлопнул меня по спине.

1952

Улыбка

1

Уже несколько месяцев польское радио ведет передачи «Наша земля». Это своего рода художественная монография Польши: старое здесь скрещивается с новым, образы многовековой архитектуры — с той архитектурой, которая возникла в наши дни, история, смутно запомнившаяся из книжек, с историей, творимой нами. Так история притягивает писателя к земле, а писатель в свою очередь окрыляет историю.

На одном из совещаний, посвященном этим передачам, решено было посылать писателей только в те местности, которые им чем-то дороги. На том же собрании мне предложили поехать в город Б., где я провел детство.

2

Перед поездкой я просмотрел «литературу по данному предмету». Достаточно хоть легонько задеть свою чувствительную струнку, и сухая книжная фраза начинает звучать многими голосами. Погрузившись в старые монографии, я видел себя — шесть веков назад — среди осадников, вливающихся «речными долинами, единственными свободными воротами, в глубь лесных массивов, от Подгаля до самой Вислы». Я чувствовал себя попеременно то владельцем замка, то последним из его оруженосцев. В великолепных палатах, при свете огромных канделябров, я предавался чтению до четырех часов утра, и никто не смел при мне гасить свечи. Сам замок я помнил с детства; в праздники мы сразу после обеда и до самых сумерек съезжали на животе с горки, на которой он стоял.

Нигде история не излучает такого тепла, как в родном городе. Даже когда смотришь на улицы детства сквозь завесу сухого, полунаучного текста, в их облике появляется что-то торжественное. Склонившись над монографиями, я чувствовал, как в душе вспыхивают давно не загоравшиеся огни; все, от эпохи неолита вплоть до моего собственного отрочества, приобрело гармоническую связь. Склонившись над старыми монографиями, я почти физически чувствовал дыхание будущего читателя, который, листая страницы будущей книги о моем городе, видел также и меня в ораве мальчишек, бегущих с полными карманами камней, видел, как я с пылающими глазами перелезаю через забор в кино «Аполлон»; с особым рвением мы пробирались на фильмы, запрещенные для ребят.

3

Я читал монографии, и росла радость, которую доставляло мне это путешествие во времени и в пространстве. В один прекрасный день мне предстояло сесть в поезд, чтобы назавтра, помолодев на двадцать лет, проснуться на улицах, где я столь многое переживал в первый раз. И вот это путешествие осталось позади, я уже два часа был в Б. Я прошел улицу Мицкевича, площадь Красинского, рынок, которым гордится город Б., и очутился в самом центре моей первой родины: на Туховской улице. Обе улицы: Мицкевича и Туховская, как пряжкой соединенные рынком, образуют, собственно, одну, это здешняя трасса «В-3», старый тракт Восток-Запад.

Остановившись в бывших Туховских воротах, я окинул взглядом район моего детства, отсюда он идет дальше несколько под уклоном. Улица Мицкевича была людная, зато Туховская — тихая, провинциальная и мертвенная. Улица Мицкевича уцелела, а Туховская — нет, оккупация поразила ее огнем семи кругов ада. Только что, идя по улице Мицкевича, я сердился, меня сердили торговки, толпа, в которой я никого не узнавал, ничьи глаза не остановились на мне, чтобы хоть мимолетно меня приветствовать. Я растравлял себя мыслями: «Ты не был здесь двадцать лет? И что с того? Улица как улица, бабы скупают ситец, чтобы перепродать его с прибылью. Откинь чувства, они мешают тебе видеть, закрывают глаза, как космы у собаки».