Страница 72 из 88
— Каплан!
— Да, и все-таки это так! — продолжал я, преодолевая смущение, возникшее было после высказанного мною признания, нараставшего, словно катящийся с горы снежный ком. — Долгие годы я горько сокрушался, всячески стараясь стереть это пятно, молчал, постился, умерщвлял себя… Но сейчас, но сегодня, сегодня я уже не стыжусь веселых домиков моей молодости. Напротив, слышишь, напротив!
— Ах, Каплан, старый ты старый! — весело бормотал глава общины. Я видел: еще мгновение, и он разразится громким хохотом.
— Сегодня, — продолжал я, загораясь и все глубже уходя в себя по лестнице собственных слов, но при этом не теряя из виду назревавшего в нем смеха, который я уже слышал, хотя он только-только в нем зарождался, — сегодня, когда ты предлагаешь мне, чтобы я встал перед торой, я отнюдь не ощущаю гордости по этому поводу, наоборот! Сегодня, реб Озияш, я знаю, что скорее предпочел бы петь для кучки раздетых или полураздетых, полных, полненьких или пусть даже худеньких, светловолосых и темноволосых моих прежних девушек. Скорее для них, для моего веселого домика, нежели для твоего. Скорее для тех славных малюток, чем для твоих жуликов — там, внизу, которые прячут в бумажниках фотографии голых девок с такими острыми грудями, что они так и пробивают их пухлые бумажники.
— Ах ты, старый ты старый, неисправимый гулена! — воскликнул грозно и вместе с тем весело доктор Озияш и, толкнув меня, подбежал к окну. Некоторое время он делал вид, будто смотрит на общинные каштаны, но я чувствовал, что он смеется про себя, смеется до упаду, внутренне покатывается от хохота… Постоял он там минуту, может две; когда же наконец, обернулся, то лицо у него было теплое, сочувствующее. Прислонившись к нише окна, он молчал и весело посматривал на меня.
— Все это ведь она в тебе воскресила, — сказал он тише, чем раньше, даже с некоторым страхом и усмешкой. — Она, да?
Я смотрел на него, недоумевая. Звук его слов долетал до меня, но я не улавливал их смысла.
— Ведь это она? Она? — повторял доктор Озияш, не сводя с меня глаз.
— Кто? — спросил я.
— Она, Сусанка, да? Это она тебя испортила! И тебя тоже. Невзлюбила она вас. что ли?
— Но кто?
— Сусанна! Прелестная Сусанна!
— Однако!
— Она! Она ведь!
— Но я же ее совсем не знаю, — возразил я. — Я ее вовсе и не видел, — добавил я.
— Тебе и не надо! Ты много о ней слышал, этого достаточно. Иногда даже больше, чем достаточно. Это ужасно много, Каплан!
— Я Видел ее только один раз! — крикнул я в гневе.
— Вот видишь. Значит, это она. Это она толкнула тебя в болото. Тебя тоже! Извлекла из тебя твое позорное прошлое, которого ты стыдился всю жизнь.
Не имело смысла больше спорить. И вот я стоял обнаженный перед главой общины и перед самим собой. Поскольку обнаженный человек должен молчать, я молчал. Молчал, полностью признавая свою вину.
— Сусанка, — сказал доктор Озияш наверное через минуту, но мне показалось, что прошли века.
— Сусанка, — подтвердил я как бы спустя годы. — Сусанка. Я любил ее, — добавил я быстро и тихо.
— И ты любил ее? — повторил он вслед за мной.
— Днем и ночью я непрерывно думал о ней… Она не оставляла меня. Извела меня.
— Извела тебя, — повторил глава общины. — Ты любил ее. И она извела тебя.
— Да.
— Ты любил, и она тебя извела, Каплан.
Вдруг он словно очнулся, грозно посмотрел на меня, воздел высоко кверху руки и закричал:
— Он любил ее, и она извела его! Его тоже! А куда, о, куда же подевались наши мудрые старцы, наши мудрые старцы со здоровыми, могучими аппетитами, наши благообразные, примиренные с жизнью старцы, которыми мы некогда так гордились?! Где они? Где? Вот и третий старец — и точно такая же дрянь! И с такими ничтожествами мне велят строить общину?
И крича: «Дерьмо! Дерьмо!» — так громко, что крик его был слышен во всем здании, во всей общине — ба! — во всем городе, доктор Озияш выбежал из комнаты.
1059
«Голубые странички»
Записки, найденные у стены казней
I
Жандармы продолжают обход. Под моими окнами они появляются каждые восемь-десять минут. Об их приближении я узнаю по резкому стуку сапог, — стук слышен еще некоторое время после того, как прошел патруль. Неподалеку отсюда много домов занимают эсэсовцы и армейские. С осени там непрерывно патрулируют жандармы. На перекрестках возведены бункеры, похожие на часовенки, ближние поля изрыты пулеметными гнездами, все это направлено против фронта, который уже приближается, и против города, если он восстанет. Я живу в районе, который не считается немецким, но в нем — наравне с Мокотувом и Цитаделью — сосредоточены самые крупные воинские части.
Стоит январская ночь, только что истекло время подачи света в дома с четными номерами, в комнате горит карбидная лампочка. Когда наступит комендантский час, Ян закроет ворота, подождет немного и снова включит свет. Контролеры с электростанции в погоне за заработком доходят до половины нашей улицы. К нам они не придут. Их отпугивают жандармы — в темноте они стреляют по любому поводу, не делая различия между другом и врагом; лай пулеметов составляет дивертисмент каждой ночи.
И вот, как и каждую ночь, начинаются часы ожидания. В центре города молодые люди не раздеваются ко сну; если будет облава, которая повторяется регулярно на ночи в ночь, всякий раз в другом месте, их не захватят врасплох — и в последнюю минуту они попытаются спастись бегством. В нашем районе о бегстве нечего и думать, по всей улице на каждом шагу патрули. Если бы они сюда пришли, меня бы взяли запросто, как котенка. В нынешних условиях это означает смерть. Казни происходят днем и ночью; немцам нужны жертвы.
Холод загоняет жандармов в ворота, там, сбившись в кучку, они разговаривают под аккомпанемент музыки из соседних казарм. Слышно каждое слово. Окна моей комнаты — я живу в первом этаже — выходят на маленькую узкую улочку, в которой голос застревает, как тепло в котловине. Днем, когда мимо дома проходят жандармы, их железные каски плывут над моими оконными занавесками, как черепахи. Подгоняемые комендантским часом, вбегают в ворота последние жильцы. Немцы вежливо уступают им дорогу: bitte, bitte. Один из очевидцев уверяет, что даже те немцы, которые приезжали на побывку из Тремблинки и останавливались на Желязной 103, в так называемом Befehlstelle, были изысканно вежливы. Однажды пропал ключ от комнаты. Немцу негде было спать, однако он не позволил взломать замок, Wieso de
Ян прошел через длинные монастырские сени и закрыл ворота. Теперь я предоставлен воле судьбы. Придут или не придут?
II
Мне казалось, будто враг исчерпал свою изобретательность во всем, что касается механизации смерти, будто стены, возведенные посреди города, — я говорю о стенах гетто — образуют зримую границу для особой системы зверств. И все же однажды — это было, кажется, шестнадцатого октября во второй половине дня — жандармы двумя волнами появились на улице Мадалинского. Первый отряд очистил и перекрыл улицы, второй сопровождал две машины: в одной ехал карательный взвод в полном параде, в другой — осужденные. В соседних домах молодые женщины, притаившись у окон, смотрели на них, не отрываясь. Невзирая на просьбы близких, они не уходили, пока им не изменяли силы.
Утром людей, торопившихся на работу, остановил визгливый голос в репродукторах, предупреждавший об экстренном сообщении. Оставшиеся до него минуты заполнили фокстроты и марши. В специальном выпуске генерал СС и полиции уведомлял жителей Варшавы о состоявшейся вчера казни и зачитал список лиц, которые разделят участь казненных, «если не прекратятся покушения на немцев или не-немцев, состоящих на немецкой службе, или представителей государств, связанных с Германией военными союзами». Экстренное сообщение передавали каждый час. Толпа слушала его в мертвой тишине. На площадях возле громкоговорителей плакали женщины. Рядом стояли мужчины с окаменевшими от ненависти лицами. Разговаривать в их присутствии казалось бесстыдством.