Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 88



Уже не слабый проблеск надежды, но твердая вера выражена в этом несложном символе: новорожденный, начинающий жизнь на зацветшей сызнова земле.

И та же заповедь напутствует Адама с колыбели — память и верность.

В эту новую для себя пору Рудницкий часто возвращается к темам, которые привлекали его в начале пути. И, возвращаясь, обнаруживает находки, которых не могло быть на том же месте при первом его посещении. В лирическом герое, от чьего лица написан «Автопортрет с двумя килограммами золота», можно угадать такого же безвольного себялюбца, каким становился лирический герой «Крыс», каким стал Камил в «Нелюбимой». В оккупационной беде и нужде он оказывается вовлеченным в общий поток людей, пытающихся извернуться, удержаться хоть на краю жизни. Старые связи и инерции включают его в среду спекулянтов, лишенных завтрашнего дня, меряющих каждые прожитые сутки убогой мерой торговой удачи. И вдруг он обнаруживает существование иных ценностей, иных измерений, прежде ему совершенно неизвестных. И он оказывается способным отказаться от всего своего достояния, отдать его ради цели, которую он едва начинает постигать и которая укладывается в два слова, недавно еще ему абсолютно чуждых: «блага мира».

И не одного ли из персонажей «Солдат» встречает другой лирический герой Рудницкого — тот, что рассказал нам про «Майора Хуберта из армии Андерса»? Они встречаются в Париже — человек, пришедший «оттуда», с родной земли, без остатка разделивший с ней трудную долю, и другой — майор Хуберт, который, несомненно, через все эти годы пронес память о родине и верную любовь к ней, но жизнь его так сложилась, что воевал он за родину вдалеке от нее и даже само имя отчизны написано на его нарукавной нашивке по-английски. Но это не только внешняя примета, не результат одних лишь причуд биографии. Дело в том, что и само понятие родины перестало быть для них однозначным. Каждый наполняет его иным, своим содержанием. Первый изменялся вместе со своей землей и со своим народом; второй, думая о Польше, представляет ее лишь такой, какой она была до разлучившего их рубежа. Только ей оставался он верен, только за нее сражался в рядах армии, что выбрала для себя не ближний и верный путь через Ленино, но пошла окольной дорогой через Тегеран к Тобруку, так и не сумев прийти к цели. То, что такая армия не могла победить, было показано еще в «Солдатах». На этот раз новая встреча подтверждает старое прозрение художника.

В дни прежней дружбы двух персонажей рассказа майор Хуберт был не лишен душевной тонкости, интересовался искусством, мечтал стать художником.

Рассказчик говорит о нем как об одном из идеалов своей юности, называет «короной сердца».

Но общего разговора нет теперь между ними. И пути их разошлись навсегда. Один сохранил отчизну и вместе с ней — свое будущее; другой осужден мыкаться бесприютно по свету, обходя самые дорогие ему пределы («Англичане неохотно терпят нас на острове», — говорит майор, сообщая, что намерен отправиться в Канаду).

В этом рассказе «новый Рудницкий», может быть, наиболее очевиден.

Чем дальше, тем больше сближаются в его творчестве два русла — сюжетная проза и записи «размышлений на людях». Чем дальше, тем ощутимее влечение к ясности одерживает верх над давней приверженностью к погружениям в «темные глубины». В «споре между Тургеневым и Достоевским», о котором так много говорится в записях «голубых страничек», явственно одерживает верх Тургенев. Дело, конечно, не в прямых влияниях. Адольф Рудницкий — зрелый писатель, у него свое лицо и свой почерк. Это опять-таки вопрос постижения мира, приглядки к миру, поисков равновесия и устойчивости, сменивших потребность погружения в темные и переменчивые глубины смятенного духа. Это результат того, что вера в будущее осилила ту ненависть к прошлому, которая питала творчество Рудницкого в начале пути.

Писатель сделал решительный выбор и ясно написал на своем знамени принятое им кредо. Его борьба за честность и мужество, за справедливость и правду, — это не «гуманизм вообще», но социалистический гуманизм художника, неразрывно связавшего собственный творческий путь с жизнью своего народа, идущего к светлому будущему в том едином и многомиллионном строю, какой являет сегодня собой лагерь социализма.

Этот сборник впервые познакомит русского читателя со всей сложной линией развития одного из талантливых представителей современной польской литературы, и читатель сможет сам оценить эволюцию автора, увидеть свойственную ему тонкость психологического рисунка и мужественную, открытую публицистичность мысли.

На страницах этого своеобразного лирического дневника перед нами предстает не только современник, но и единомышленник.

А. Марьямов

Император

I



Я как-то вдруг оказался обладателем необыкновенной тайны: мой брат Захариаш — император. Роясь в бельевом шкафу, я наткнулся на фотографию брата. Сходство его с висевшими во всех лавках портретами императора было ошеломляющим. Меня осенило: это не просто сходство, мой брат на самом деле император Австрии.

С фотографией под полой куртки я побежал на площадь Словацкого в лавку Гуминского — там висел самый большой портрет императора. По пути, заглядывая в витрины других лавок, я еще больше утвердился в своих подозрениях. Стоя перед портретом императора в военной фуражке, я пристально всматривался в него и при помощи всех известных мне заклинаний потребовал истины. В конце концов, когда я снова уставился на портрет, мобилизуя все свои внутренние силы, император, казалось, опустил глаза, тем самым подтверждая, что я действительно проник в «величайшую тайну».

Потом я добрел до каменного дома Раунера, в котором мы жили, и вытащил из-под куртки фотографию Захариаша.

— А сейчас ты мне скажи правду! — крикнул я со злостью.

Захариаш опустил глаза, точно так же как это сделал император.

«Я у тебя в руках, — говорил его взгляд, — это верно, я в самом деле царствую под именем Карла Габсбурга. Ведь никто из нас не знает ни своей вины, ни заслуг в своих предыдущих воплощениях в далеком прошлом. А наша семья как раз принадлежит к числу самых заслуженных и несправедливо обойденных в прошлом. И вот пять тысяч лет спустя было решено вознаградить ее за добродетели одного нашего отдаленного пращура, соблюдавшего пост в течение сорока лет, — и меня сделали императором Австрии. Храни молчание, если разгласишь тайну, мгновенно потеряешь дар речи».

Вскоре после этого в местечке заговорили об отречении императора.

Пекарь Колянко, который любил ущипнуть меня за щеки или ягодицу, объяснил мне значение этого слова, и я понял, что брат Захариаш скоро вернется домой.

Так и случилось.

II

Мне было двенадцать лет, а Захариашу — тридцать; в сущности, он был уже стар! Наш отец до полуночи переписывал священные книги и поэтому пользовался доброй славой; кроме того, он был шутник, отличался скромностью и никому на свете не мешал. Бессмертие он пытался заслужить посредством двух добродетелей: переписыванием священных книг и плодовитостью, принесшей миру целую вереницу человеческих существ. Захариаш возглавлял эту вереницу, а я завершал. Свое знакомство с арифметикой я начал с того, что сосчитал, сколько нас. Однако первая добродетель отца не приносила столько благ, чтобы прокормить плоды второй, поэтому мои братья рано уходили из дому, и Захариаша я знал только понаслышке. Он работал в городе ткачом. В 1914 году война изрядно опустошила наш дом, а Захариаша забрали оттуда, где он жил. Время от времени он присылал письма, над которыми мать плакала меньше, чем над письмами младших братьев, — ведь она родила его так давно! В одно из писем Захариаш вложил свою карточку в военной фуражке, именно по этой фотографии я и догадался, что Захариаш — император.

III

После отречения портреты императора исчезли из всех витрин, даже пекарь Колянко снял покрытого мучной пылью императора, висевшего под самым потолком. Зато стали возвращаться с фронта солдаты. Первые дни они все больше полеживали, покуривая махорку, и рассказывали различные фронтовые истории. Вернулись и двое моих братьев. Я сразу сообразил, что они не посвящены в тайну Захариаша. Никто ее не знал, я один владел этой великой тайной и, проговорившись, мог навлечь беду на все последующие пять тысяч лет существования нашего рода. Поэтому я молчал. Временами, правда, меня могло выдать выражение лица, но, к счастью, взрослые — страшные тупицы! Они почти ничего не замечают и ничего не понимают, зря только небо коптят.