Страница 55 из 61
— Вот это, — Харитон Савелич указал на толстый скоросшиватель и отставил бутылки, — тоже голая метрика. Только из другой оперы. О ней разговор особый. Сейчас речь о другом. Если бы все дело было в твоей бывшей и этом… пасечнике, то, Василич, не обессудь — сейчас на твоем месте сидел бы другой. Что это значит? А это значит вот что. Пасечник — по метрике — мог тебя угробить, а мог и не угробить. Мог, например, сам подорваться на своей машинке, мог не успеть ее заложить, мог передумать, в конце концов. Да мало ли что бывает? Короче говоря, с точки зрения метрики все, что ни творится под солнцем, может быть запросто и в любой момент описано как итог определенного стечения обстоятельств. Или, как принято по-новому, необязательных совмещений. С этой точки зрения удобно раскладывать по полочкам и рифмовать все что ни попадя. Особенно, конечно, историю. Скажем, если бы в Первую мировую шальная пуля залетела в голову Гитлеру, то Второй мировой могло бы и не быть. Слабость такой точки зрения состоит в том, что она упирается в голову Гитлеру вместе с шальной пулей и не способна различать дальше уже ни хрена и ни за какие деньги. И если бы… — Осипнув, Харитон Савелич прочистил горло и подвигал пустой бутылкой по столу. — И если бы мы только с такой башни и могли плевать в прошлое, растворять его своей поганой слюной, то и будущее нам было бы открыто не больше, чем той самой пуле. Мы бы даже погоду не могли предсказывать на завтра. Поэтому в качестве метода нельзя рассматривать метрику иначе, как способ простого исчисления и суммирования события. Однако в качестве явления она заслуживает куда большего внимания и, если угодно, почтения. В качестве явления она есть поверхность события во всех фазах его становления. Эдакий своеобразный грозовой фронт. Ударная волна. А так как любое событие массивно — или, говоря по старинке, причинно, из чего-то следует, — то метрика есть такая уникальная поверхность, по которой можно рассчитывать инерционную траекторию события, его будущее. Выражаясь высоким слогом, она — та самая гробовая доска вероятности и та самая рабочая поверхность поршня в вечном двигателе мироздания, что выталкивает нас из прошлого и служит единственным экраном, на котором будущее способно фиксировать свою тень… — Харитон Савелич хотел сказать что-то еще, но снова закашлялся, причем на этот раз до того изнуряюще, что Клуше пришлось бить его по спине кулаком.
Некоторое время Подорогин наблюдал за их возней взглядом человека, грезящего наяву, сидел с приоткрытым ртом. Спохватившись, он затянулся папиросой, выдохнул вместо дыма воздух и увидел, что папироса давно погасла.
Прокашлявшись, Харитон Савелич аккуратными глотками, точно лекарство, вытянул целый стакан водки, крякнул и умиротворенно огладил усы. На его лице — кирпично-красного, закатного оттенка — высыпала обильная роса пота. Подорогин тоже выпил, придвинул к себе виноградную гроздь и стал пощипывать дымчатые ягоды. Вдруг он разглядел, что пустой бутылки нет на столе.
— Значит, говорите, — вздохнул он, — гробовая доска вероятности…
— Кто говорит? — замер с вытаращенными слезящимися глазами Харитон Савелич, осмотрелся и, обмякнув, захохотал. — Не бери в голову, Василич.
Подорогин сделал вид, будто что-то обронил, наклонился под стол и увидел, что пустая бутылка лежит у Клуши на коленях и Клуша крепко держит ее. Харитон Савелич сидел, скрестив ноги, пол под его сапогами покрылся высохшей глиной, из которой почему-то торчали перья. Выпрямившись, Подорогин был вынужден ухватиться обеими руками за сиденье и ждать, пока не перестанет кружиться голова.
— Только я не все понял, — сказал он. — Например, про жену.
— А что жена… — Харитон Савелич стукнул пальцем по толстому скоросшивателю. — Если б я писал роман, Василич, то так бы и внес: заговор с целью покушения на убийство. Из ревности. Карается по высшей мере.
Подорогин кивнул на папку:
— А это не роман?
— Роман, — усмехнулся Харитон Савелич. — Журнальный вариант.
— А в чем разница?
— В том, что этот роман существует только в виде журнального варианта.
— То есть?
— То есть тут — избранные выписки. Собрать все — не хватило бы библиотеки. Не говоря уже о текущих и пересекающихся.
— Хотите сказать, что роман еще… пишется?
— Можно и так. Только пишется не от начала к концу, а, что ли, сразу по всему фронту. Не столько пишется, сколько становится.
Подорогин шумно одернул куртку.
— Ничего не понимаю. Ни единого слова… Вы, кстати, что кончали?
Харитон Савелич принялся гонять по столу между расставленными ладонями бутылочную крышку.
— Василич, ты пойми одну простую вещь: прошлое — это не камень, а кисель. Причем такой, что еще варится. Непостоянная величина, короче.
— Все равно не понимаю.
— Смотри сюда. Прошлое нестабильно практически так же, как будущее. И применительно к тебе — ко мне, да к кому угодно — это не то, «что было», не то, что состоялось раз и навсегда, и не руины, которые не сдвинуть атомным взрывом, а то, что ты сам производишь и распыляешь всякую минуту, когда предаешься воспоминаниям. — Бутылочная крышка с щелчком полетела за диван и заскакала по полу. — Впрочем, с воспоминаниями — та еще катавасия, скажу.
— Какая катавасия?
— Вот у человека, например, цветное зрение. Однако ж стоит ему пройти светофор или Рафаэля на стенке, как он моментом забывает и цвет светофора, и цвет Рафаэля. Цвет можно видеть, помнить его нельзя. Думая, что способен запоминать цвета, человек на самом деле помнит одни их названия. И ровно так же помнит он не людей, не события и не предметы, а лишь свои ощущения от них. И даже хуже того — помнит только эти свои воспоминания. Человеческая память — черно-белая. Понимаешь теперь?
— Что же такое, по-вашему, история? — спросил Подорогин. — Цирк?
Харитон Савелич прихватил нижней губой край усов.
— Коллективный договор о воспоминании. Свой на каждый суверенитет. Метрика в ее самой похабной — общественной — редакции.
— Ладно, — согласился Подорогин. — Если прошлое нестабильно, то как быть с этой вашей… гробовой доской вероятности?
— А ты про какое прошлое говоришь? — хитро улыбнулся Харитон Савелич.
Подорогин, опешив, сделал вращательное движенье рукой и даже открыл рот, но только заперхал горлом, так и не нашелся с ответом.
— Сказать, чего ты сейчас хочешь от своего прошлого? — спросил водитель, понизив голос. — Постельной сцены с участием твоей бывшей и пасечника. Знаешь, почему? Потому что давно готов к этому.
— Неужели? — сказал Подорогин беззаботным тоном.
— Прошлое, Василич, — продолжал Харитон Савелич, — штука коварная. Когда ты получаешь возможность заглянуть в него, ты перестаешь быть самим собой. Кому, как говорится, глаз вон, а кому и саму головушку. Мало кто управляется с таким богатством… Нестрашно?
Подорогин промолчал.
— Гут. — Харитон Савелич энергично потер лицо. — Так ты вот, значит, уверен, что когда после Нового года заявился по своему старому адресу, пасечник прятался от тебя на антресолях в прихожей. Так?
Подорогин слегка отстранился от стола.
— Так…
— Наш моряк-огородник, у которого хата находилась в том же подъезде, только на первом этаже?
— Да.
— Перед тем как зайти в дом, ты позвонил в квартиру по мобильному, и твоя бывшая тебе ответила?
— Да.
— Теперь, Василич, хорошенько подумай и скажи: сколько раз — после того как ты позвонил по мобильному — твоя бывшая могла спустить пасечника в его квартиру по лестнице и поднять обратно на антресоли? Пять раз или десять?
Подорогин оторвал от ощипанной грозди недозрелую виноградинку и повалял ее в пальцах.
— А что, его там не было?
— Нет уж, ты меня просвети для начала, что проще: затолкать живого человека под потолок или отправить домой от греха подальше?
— Он же сам потом признался, что был на антресолях.
— Ну да. — Харитон Савелич пошаркал ногой. — Явился с повинной. Ты еще скажи, что он собственными баксами хотел тебя задобрить.