Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 61



Все это исчезло после того, как он с грохотом запнулся обо что-то в темноте и рухнул на бетон. Придя в себя, он не увидел солнечного берега, а только горящие пятна перед глазами. Он нащупал упавшую зажигалку, чиркнул кремнем, и понял, что споткнулся о деревянный ящик. Вернее, это была разломанная, серая от времени тара для авиабомбы. С загнутыми жестяными скобами на концах брусьев, ржавыми гвоздями и облупившимися буквами масляной маркировки. Подорогин сунул зажигалку в карман и отряхнул рукава. От усталости у него уже мутилось в голове. Руки и ноги были как свинцовые. Под ушибленной и оцарапанной ладонью, которой он упирался в пол, ему чудилась раскаленная жаровня. Был велик соблазн прилечь на эту горячую поверхность, погрузиться в нее с закрытыми глазами, но, перемогая сонливость, он опять поднялся на ноги, достал зажигалку и щелкнул кремнем. По ощутимо сдавшему, чуть более горошины, и посиневшему, как от холода, огоньку было видно, что газ на исходе, вот-вот иссякнет. Тогда, еще не вполне соображая, что делает, Подорогин поднес зажигалку к разломанной таре…

Сухие, грубого распила, сплошь покрытые заусенцами и хорошо щепавшиеся на обломах доски занялись легко. Пахнуло горьким дымом. Подорогин дождался, пока разгорится лучина, и набросал на нее мелких огрызков дерева. Наиболее крупные куски он составил сверху подобием конуса. Побеги огня быстро множились и росли, и вскоре ему пришлось попятиться от жара. Вверх полетели снопы красно-желтых искр. Темнота раздалась. Неподалеку Подорогин нашел еще две разломанные тары и перетащил их к костру. Возня с дровами увлекла его, а веселый трескучий огонь, ослепив, отогнал тяжелые мысли. На время Подорогин и вовсе забыл думать, где находится. Он смотрел на пламя и смаргивал набегавшие от дыма слезы. Он вспоминал чадные, наполовину сложенные из автомобильных покрышек костры пионерских вечерен и знойные кострища, где на следующее утро можно было печь яблоки. Странно, что наравне с этим прожитым в памяти вставало прочитанное и что лишь чуть более размытой, чем собственные языческие бдения, ему виделась сценка из какого-то рассказа, в котором студент грезил у костра об отречении апостола Петра и о связи времен. Сам Подорогин, хотя и крещеный, Библии не читал, а про святого Петра знал только то, что, прежде чем стать апостолом и первым римским папой, тот был рыбаком. И вот через этот студенческий костер и Петра его снова вынесло к сожженной на школьном дворе кошке. Он плюнул, подложил в огонь досок и стал прохаживаться взад-вперед. Темнота будто тянулась к нему под ноги, касалась подошв его же собственной тенью. Так он обнаружил, что видит только цементный пол, но не видит ни стен, ни потолка туннеля. Он решил, что огонь слепит его, сделал несколько шагов в направлении левой стены, но, осмотревшись, опять не увидел ничего, кроме цементной поверхности и своей пляшущей тени на ней. Тогда он продвинулся еще метров на сто, так что уже с трудом мог различить собственный торс, и посветил «ронсоном». Ни стены, ни потолка он не увидел все равно. Он обернулся на свет костра, который сейчас был размером с огонек зажигалки, и, стараясь унять дрожь в руке, с силой огладил затылок. На большом расстоянии костер не столько завораживал и пробуждал мечтательную задумчивость, сколько вгонял в уныние, в безотчетный страх. Подорогин решил даже, что было бы лучше, если б его и вовсе сейчас не было видно, ведь если темнота скрывала бездну, то костер, подобно маяку, лишь оттенял ее. Он чесал затылок до тех пор, пока не увидел — или ему только показалось, — что огонь начинает угасать. И в ту же секунду, будто ребенок, испугавшийся потерять из виду родителей, он бросился со всех ног обратно. Костер не угасал, скорее разрастался, тем не менее Подорогин набросал еще дров в огонь и, переводя дух, вновь стал прохаживаться вдоль него.

Оглядываясь мимоходом на огонь, он прикидывал, что досок хватит еще на час, не больше. Того, что будет по истечении этого часа, когда от костра останутся тлеющие угли, он не знал. Он с замиранием сердца представлял, как окажется в полной темноте, вместе с тем в нем поселялась странная неколебимая уверенность в том, что ровно так же не хочет он и полного освещения. Тьма хотя бы сохраняла надежду — которая хорошо чувствовала себя у пламени костра, — но как быть, если при солнечном свете открылась бы все та же бесконечная, уходящая за горизонт бетонная поверхность? Он вспомнил, как в начале года, на точке — сначала с Ахломовым, затем с Фредом, — закрывая глаза, продолжал видеть под действием наркотика, и подумал про настоящего слепого: что, если бы в один прекрасный день тот прозрел и обнаружил вокруг себя не то, что при ощупывании полых формочек-имитаций рисовало ему воображение, а только эти самые бутафорские формочки и обнаружил? И что, если физически совершенный человек достоин сожаления наравне с совершенным инвалидом, — нет, пожалуй, даже больше, чем инвалид, оттого что не столько желает постижения недоступного, сколько отгораживается от него, заслоняется посредством все тех же формочек-имитаций — церкви, суеверия, откровенного чернокнижия, наконец?

Он пробовал делать вылазки в темноту с горящими головешками. Но головешки почти не давали света и скоро гасли. Подорогин терпеливо возвращался, разжигал их в костре, опять шел в темноту и, овеваемый горьким дымом, возвращался обратно. Идея по частям, как лагерь, переносить вперед сам костер была неисполнима по той же причине, к тому же в этом случае потребовалось бы куда больше дров, которых он уже не нашел. Час спустя костер зачадил и в самом деле стал затухать. Подорогин смотрел на него, как на живое агонизирующее существо. По мере того как укорачивались, слепли и всасывались еще раскаленными углями языки огня, ему казалось, что точно так же нечто отмирает и внутри него самого. Он подгребал ботинком уже невесомые, рассыпавшиеся золой головни к кострищу и поглядывал на часы. А в то самое мгновенье, когда последний огонек сгинул в жаркой пепельной луже, напоминавшей ночной город с высоты, и, оттрясая золу, он притопнул ботинком, с бухты-барахты вспомнился ему позывной Гагарина: «Кедр». Это было неожиданно и странно, — как щелчок по лбу. Подорогин только пожал плечами. Про Гагарина, так же как про апостола Петра, он знал то, что знали все. Подробности, будь это отречение у костра или полетные позывные, его не интересовали. Если он и узнавал о них, то, как правило, случайно, запоминал и того реже. «Кедр, кедр…» — повторял он про себя и снова пожимал плечами. Скорей всего, никакой это был не позывной, а жалкая попытка сознания перебороть страх темноты, попытка названия такого страха, формочка-имитация одиночества посреди безграничной, закатанной в бетон пустоты.

Оставив дымящиеся огарки, первое время он шел в эту безграничную пустоту с раскинутыми крестом руками. От огня еще горело лицо, плясали лиловые сполохи в глазах, от дыма першило в горле так, будто и сам он был частью костра, одушевленным продуктом горения. Но бесшабашного порыва его хватило ненадолго. Идти в кромешной темноте было все равно что идти с закрытыми глазами. Наверное, даже у прирожденного слепца, оставь его без палки, так закружилась бы голова. Подорогин чуть не упал. Присев на корточки, он потрогал под собой бетон, будучи в полной уверенности, что пол начинает крениться. Однако бетонная поверхность была незыблема. Качало его самого. В груди у него как будто шарахался тяжелый маховик, и требовались немалые усилия, чтобы даже так, на корточках, не опрокинуться навзничь. Подорогин через силу встал на четвереньки и, сжав зубы, зажмурившись, пережидал тошноту. Лицо его заливало потом. «Что вы делаете со мной, — шептал он, слизывая соленые капли с губ, и, как после удара, качал головой, — что вы делаете со мной». Наконец его вырвало какими-то косточками. Откашливаясь и плюясь, он не столько прочищал горло, сколько почему-то стеснялся засмеяться, вспомнив: «Кедр». Но дурнота миновала. Он поднялся на ноги, отер подбородок и снова двинулся во тьму. Оступиться, потерять равновесие он уже не боялся, зато вполне мог наткнуться на невидимое препятствие, угодить в яму, и поэтому, сняв ветровку, теперь размахивал ею на ходу, выбрасывал перед собой на манер человека, не то идущего сквозь огонь, не то дразнящего зверя.