Страница 27 из 34
Паризо крепился несколько минут, но потом вскочил, развязал с лихорадочной спешкой веревку и оттолкнул лодку от берега.
О, какое это облегчение — это чувство свободы, это сознание, что можешь всегда убежать, если понадобится. Он опять был самим собой, пока находился среди лагуны. Ни за какие блага в мире он не согласился бы вернуться на берег, пока длилась ночь. Но так как он не мог предоставить лодку самой себе, то он не мог и спать. Поэтому он просидел всю ночь без сна, то слегка гребя, то подложив весла под колени, пока не занялся день и солнце не взошло — еще невидимое за лесом, но, тем не менее, разогнавшее своим благодетельным светом все ужасы ночи.
Паризо зачалил лодку в кустах, растянулся в ней и заснул, не думая о еде.
Когда он проснулся, солнце уже зашло и небо быстро темнело. Чувствуя голод, он сошел на берег, зажег костер и поджарил рыбу, пойманную накануне. Поел. Все его движения были торопливые, как движения человека, который выполняет простое и хорошо знакомое дело. Он старался не думать об истукане.
И он не думал, но он видел его. Паризо видел черные впадины глаз. Они внимательно смотрели на него щурясь, а каменные губы кривились в улыбку. И каменный голос, похожий на шуршание галек, глухо рокотал:
«Нет, не уйдешь. Кругом море. Здесь только ты и я…».
Каменное лицо смеется, открывается, каменный рот… Паризо вскакивает и дрожащими руками подбрасывает ветви в огонь.
Настала ночь, и ужас все больше охватывал Паризо. Он подбрасывал ветки: в костер, старался зевать, но уснуть не хотел, не мог. Костер догорел. А пойти за сучьями к опушке леса Паризо не решался. Он страхом следил он за последним мерцанием углей. Он раздувал их до головокружения. Хоть бы один уголек, одна искорка! Вот и последняя искра угасла. Черная лапа тьмы раздавила костер. Мрак. Тишина. Небывалая тишина. Замер прибой. Не колышатся листья смоковницы. Не плещет рыба в лагуне.
— Что это? Весь мир умер, погребен в этой густой тьме. Или я оглох?
Паризо напрягал слух, но ни единый звук не долетал до его ушей. И вдруг ему показалось, что в лесу что-то глухо ухнуло. Еще и еще. Все ближе. Как будто идет тяжелой поступью бегемот. Вот уже слышно, как рвутся лианы под напором могучего тела, трещат сучья и стволы поваленных на землю деревьев. Кто бы это мог быть? Как молния, пронизывает мысль: это он, — каменный истукан!
Паризо дрожит так, что стучат колени, сердце готово разбить грудную клетку, он задыхается, но не может спустить глаз с опушки леса. Месяц вдруг кажет рога из-за пальмовых листьев, скупо освещая деревья пепельным светом, как будто только для того, чтобы Паризо мог увидеть его. Уже над самой опушкой дрожат верхушки деревьев, вот раздвигаются кусты и он появляется.
«Ноги! Откуда у него ноги? У него не было ног», — думает Паризо, как в бреду. Ужас достиг той границы, когда он переходит в ледяное спокойствие.
Истукан стоит на опушке и смотрит на Паризо своими черными впадинами слепых всевидящих глаз. И в них тоска, бескрайняя тоска одиночества, тысячелетняя скорбь тех, кто искал, но не нашел выхода, кто жил и умер во тьме первобытного леса…
Истукан поднимает руку, тяжелую каменную руку, протягивает ее к Паризо и делает несколько шагов вперед. Отвисает каменная челюсть. Он хочет говорить.
Нет, это слишком. Этого нельзя пережить. Паризо зажимает уши руками и испускает отчаянный крик, чтобы не слышать «каменного» голоса. Грохот обвалившихся скал потрясает небо и землю, и Паризо просыпается у остывшего костра. Океан ревет. Черные клубы туч низко несутся над островом. Молнии бороздят небо и падают в волны, поднимая клубы пара. Ураган! Это уже не сон.
— А-а-а! — кричит обезумевший Паризо, хотя и не слышит за ревом бури своего голоса. И, обращаясь к опушке леса, он потрясает кулаками и снова кричит — Это ты послал бурю? Ты хочешь убить меня, как убил тех, которые поклонялись тебе? Ты хочешь быть один? Ну, что ж, стой в своем дьявольском лесу, пока молния не разобьет твою каменную голову. Я не поклонюсь тебе. Довольно! Пусть лучше море поглотит меня!
Паризо бросился к лодке и начал с лихорадочной поспешностью собираться в путь.
На берегу лежал пустой бочевок из-под пресной воды, принадлежавший к лодке. Паризо пошел с ним, к роднику, наполнил его водой, вернулся, весь обливаясь потом, точно совершил какую-то трудную работу, отнес боченок к лодке и поставил там. Он бросил в лодку мешок с сухарями и все остальное. Сухари он почти не трогал за эти месяцы, так как и без них пищи было достаточно.
И пока он работал, в нем вдруг поднялось неиз’яснимое отвращение к острову, к берегу, к атоллу, к рокоту прибоя и крику чаек…
Отвращение, рожденное из страхов минувших ночей. И жажда свободы, такая же страстная и жгучая, как ее чувствует, должно быть, морская чайка, запертая в клетке.
Паризо покидал остров.
Все усиливавшийся ветер сразу натянул парус, накренил лодку да один бок и рванул се вперед. Словно белая чайка, выскользнула она из лагуны через проход в атолле и вышла на простор океана. Огромные волны, седые от пены, бросали динги, как щепку.
Ветер сорвал парус, и лодка исчезла в сумраке бури, оставив острое тем; же уединенным и безлюдным уголком земного шара, каким нашел его Паризо.
Словно чайка с переломленным крылом, была подобрана динги три недели спустя бригом «Медуза». А на дне се лежал темный и ссохшийся, как кора дерева, Паризо и бредил о воде, об озерах и о страшных черных впадинах «всевидящих» глаз.
— Пожар шхуны, трагическая смерть канаков, одиночество на коралловом острове не могли пройти бесследно для нервной системы даже такого здорового человека, как Паризо, — говорил доктор, лечивший его. — Нервы Паризо были уже расшатаны, когда он отправился в лес. Резкий контраст впечатлений и неожиданная встреча истукана произвели своего рода «психическую травму» — повреждение. Истукан стал навязчивой идеей Паризо. И в конце-концов инстинкт самосохранения верно подсказал ему, что бегство — единственный путь к спасению. Останься Паризо на острове еще хоть на несколько дней, — он неминуемо сошел бы с ума.
С. Бакланов
ВОЗДУШНАЯ СОТНЯ
Необычайный рассказ
Рисунки художника В. Голицына
Станица пригрелась около Азовского лимана, а лиман — зеркало в живой камышовой оправе. Да, он живой, этот камыш — он вечно шепчется с волнами, и волны рассказывают ему были морские. Люблю я их переговоры: таинственны они, когда свирепою ночью ветер-буян размахивает своими безмерными крыльями по степи и по лиману; ласковы эти переговоры золотым утром кубанским, когда ветер, забыв, что вчера он скандалил, ело дышит шелковой струей.
Я очень люблю и станицы, пригревшиеся около приморских лиманов. Пышные станицы. Зарылись в садах, раз’ехались верст на пятнадцать; взглянешь на крышу иной станичной хаты — какая пышная камышовая крыша!
Вы, может быть, думаете, что очень скоро можно разыскать в станице друга своего, какого-нибудь казака Федоренко. «Как Федоренко не знать, — думаете вы, — он уроженец этой станицы». Вот и ошиблись. Встречаете вы встречного-поперечного:
— Где Федоренко живет?
— Какой Федоренко?
— Денис Федоренко. Он здешний уроженец.
— Эх, голубок, — говорят вам, — мало что уроженец. Вы вот скажите, к которому краю станицы хата его. А так невозможно у нас всех Федоренков разгадать — какие Денисы, какие Иваны. До исполкома шагайте.
Идете вы в исполком, и там, в списке засаленных книг, пропотев часа два, находите, наконец, задушевного друга своего Дениса Федоренко.