Страница 95 из 98
Она громко всхлипнула.
— Но ведь я… почти не мужчина.
— Нет, нет, нет… — Она нагнулась и стала быстро целовать его в губы, глаза, грудь, живот. — Ты — настоящий мужчина, и это скоро пройдет, пройдет…
С тех пор минуло четыре года, а он так и не стал настоящим мужчиной, хотя часто — почти всегда — испытывал оргазм. Без ласк, которыми его с неуемной щедростью осыпала Нонна, он уже не мыслил жизни. Увы, он не мог отплатить ей тем же и очень от этого страдал.
В тот день сразу после завтрака Толя занялся радиоприемником. Он пристрастился к радиотехнике за растянувшееся почти на два года выздоровление, когда из рук валились ложки и вилки, а голова отказывалась соображать и начинала разламываться от боли после десяти минут чтения.
Он сам собрал приемник из деталей, которые просил привозить ему из райцентра и города. Со временем смастерил и водрузил на крышу мощную антенну. Он делал это без какой-либо определенной цели — такая работа его успокаивала. Поняв же, что по его приемнику можно поймать даже самые отдаленные станции мира, внезапно осознал, что им все это время руководило желание услышать хоть какую-то весточку о Маше.
Он знал: она не пропадет и не затеряется нигде.
Географию радиоэфира Толя изучил как свои пять пальцев. На русском вещали все более-менее цивилизованные станции; за последний год Толя неплохо освоил английский — Нонна сама привезла ему из города несколько самоучителей и книжек, а еще толстый словарь.
Он настроил приемник на «Голос Америки». Неподалеку работала мощная глушилка, но Толя знал, что поверхность реки обладает способностью доносить чистый сигнал, стоит правильно расположить антенну.
Политику он не любил — в сравнении с каждодневной человеческой жизнью она казалась ему игрой злых капризных детей, оставленных без присмотра беспечными взрослыми. Он никак не мог поверить всерьез, что где-то в мире люди могут убивать друг друга из каких-то изощренных, словно изобретенных разумом космического чудовища орудий. Он любил слушать музыку и очень радовался, когда, вращая ручку приемника, набредал вдруг на те пьесы, которые играла в «Солнечной долине» Маша. Еще он пристрастился к оперной музыке — он никогда не слышал, как и что поет Маша, но догадывался, что она поет именно эту музыку.
…Американцы по уши погрязли в политике, голоса их дикторов были словно лишены всех без исключения человеческих чувств. Зато «Радио Варшавы» передавало какую-то оперу. Толя немного понимал по-польски — это произошло как-то само собой, и он даже не сразу об этом догадался. Он узнал в антракте, что давали прямую трансляцию из сицилийского города Катанья оперы Беллини «Норма». Диктор перечисляла состав исполнителей, коротко излагая их биографии. Норму пела молодая американка с красивой звучной фамилией — Грамито-Риччи. Диктор сказала, что она очень красива и обладает редким по диапазону голосом, а также ярко выраженным сценическим «персоналите». «Она получила недавно премию на конкурсе в Барселоне, — рассказывала веселая молодая полька. — До этого брала частные уроки пения в Нью-Орлеане и Хьюстоне у известных в прошлом вокалистов. Это очень большая честь петь Норму на сцене театра Беллини в день рождения великого маэстро, и ее удостаиваются далеко не многие даже очень известные певцы».
Толя собрался было повернуть ручку приемника, но тут снова зазвучала музыка, и он сразу оказался в полной ее власти. Она перенесла его в неведомую страну, где все было близко и понятно — даже не верилось, что так может быть. Он не знал содержания «Нормы», да ему и не хотелось его знать — любую музыку он привык наполнять своим собственным содержанием. «Быть может, Маша тоже поет в этой опере», — невольно промелькнуло в голове.
И вдруг он услышал ее голос. В том, что это пела Маша, у него не возникло ни малейшего сомнения. Он медленно поднялся с табуретки и, с опаской глядя на приемник, точно тот мог взорваться, отошел в дальний угол комнаты и присел на корточки. Во рту пересохло, сердце превратилось в большой тяжелый ком, который с трудом ворочался под ребрами. «Я умру сейчас, — подумал Толя. — Нет, я, наверное, буду жить. Но мне так больно… Как хорошо, когда так больно. Пусть будет еще, еще больней…»
Он почувствовал, как мозг, ставший после болезни свинцово тяжелым и утомленным, пронзило миллиардами острых иголочек и в нем стала стремительно циркулировать кровь. Такими же иголочками пронзило ладони, ступни ног, суставы плеч, живот. Он вдруг вскочил и кругами заходил по комнате. Потом побежал. Захлопал в ладоши. Наконец, повалившись на спину, задрал ноги и стал с силой молотить ими воздух.
Опера закончилась очень быстро — или же так показалось Толе, погруженному в свои думы. Полька снова что-то рассказывала, но теперь Толя понимал лишь отдельные слова, которые никак не мог соединить в предложения. «Успех… Корзины цветов… Восходящая звезда…» — только и дошло до него.
— Бабушка! — Толя вихрем ворвался в комнату Таисии Никитичны. — Я ее слышал! Она — восходящая звезда. Я знал, бабушка, что это случится.
Таисия Никитична сидела на кровати, свесив тонкие голые ноги, и читала «Правду». Взглянув поверх очков на внука, она сказала:
— Будешь дураком, если кому-то расскажешь об этом. Минимум пять лет дадут. И дом конфискуют в пользу государства. А мне-то куда на старости лет деваться? Ты обо мне подумал?
— Бабушка, да ведь она так поет… Я… я чуть не задохнулся от… — Он не мог подобрать нужных слов и только улыбался, отчаянно жестикулируя руками.
— Соседи донесут, что ты каждый божий день вражеские голоса слушаешь, и тебе еще годика три накинут. Строгого режима, — продолжала Таисия Никитична, громко шурша газетными листами. А еще, не приведи Господь, всплывет, что у тебя от этой женщины есть сын…
Толя пятился к двери. Он смотрел на бабушку круглыми от изумления глазами и все время тряс головой.
Когда за внуком закрылась дверь. Таисия Никитична перекрестилась, свернула газету в несколько раз, засунула под матрац и сказала, обращаясь к лежавшему на подушке белому мордатому коту:
— Менингит оставляет следы на всю жизнь. Ничего не поделаешь, Кузьмич. Но она его и такого без памяти любит. Надо же, как парню повезло…
Толстая пожилая медсестра загородила собой дверь в палату. Она лопотала что-то на сицилийском диалекте, все время норовя толкнуть Бернарда Конуэя в грудь. Но она была настоящей коротышкой — макушка ее грязно-бирюзового колпака оказалась где-то на уровне его солнечного сплетения. Поняв, что ей не удастся осуществить свое намерение, медсестра крепко вцепилась ладонями в ремень его брюк, и он буквально втащил ее за собой в палату.
— Я договорился с доктором Гульельми. Я брат синьоры.
Медсестра ни слова не понимала по-английски и продолжала лопотать что-то свое. Тогда Бернард схватил ее за толстые запястья и крепко их стиснул. Сестра пронзительно взвизгнула и отпустила его ремень. Он взял ее за плечи, поднял в воздух и выставил за дверь, которую тут же запер изнутри на торчавший в замочной скважине ключ, потом стремительно обернулся и увидел Машино лицо, бледные очертания которого растворялись в белизне подушки. Большие глаза смотрели на него испуганно и с мольбой.
— Я с тобой, родная, — сказал Бернард и, нагнувшись, взял Машу за обе руки. — Только молчи, пожалуйста, — тебе совсем нельзя говорить.
— Мне теперь все можно, — хриплым шепотом возразила она. — О, Берни, я теперь самый свободный человек на свете, потому что я… — Она закрыла глаза и что-то прошептала по-русски. — Потому что я все потеряла.
— Мы непременно найдем то, что ты потеряла. — Бернард опустился на стул возле Машиной кровати, все так же держа ее руки в своих.
— Увези меня отсюда. Я… они считают меня сумасшедшей, потому что я не хочу никого видеть. — Она всхлипнула и громко шмыгнула носом. — Кроме тебя.
— Да, родная. Завтра мы улетаем в Париж, — сказал Бернард.
— Нет, сегодня, иначе они заставят меня… — Она вся напряглась, и Бернард почувствовал, как вспотели ее ладони, — вернуться домой. Берни, я не хочу туда возвращаться, слышишь?