Страница 81 из 86
— Что?
— Что! — передразнил кум. — Во! — и показал решетку.
Вечером, после ужина, Кузьма поправлял забор, когда пришел Матвей Задворнов, выдавая наряды на завтрашнюю работу. С дороги постучал прутиком в окно, крикнул:
— Пелагея! Завтра на косьбу с утра выходи. А Митьке передай пусть пораньше встанет да колеса в телегах дегтем смажет.
— Ладно, — из избы отозвалась Пелагея.
Бригадир уже направлялся к соседней избе, да Кузьма окликнул его, переулком выбежал на дорогу.
— Матвей!.. А меня-то что же ты забыл? И меня со счетов не сбрасывай, тоже на работу наряд давай.
— Так ты, может быть, еще отдохнешь?
— Хватит, сколько можно. Посидел денек, и ладно. Я без работы как больной.
— Тогда и ты выходи на косьбу.
— Хорошо. Только куда-нибудь одного меня поставь, подальше от глаз.
— А ступай на Зеленые поляны, там тоже не кошено.
Встал Кузьма раненько, пока не проснулась деревня, выбрал косу получше, забрал ребенка и отправился на Зеленые поляны. Это хоть и не так далеко было от Выселок, но в стороне от дороги, за рекой. Кузьма ходко бежал по чуть приметной лесной тропе, торопился. Он всегда торопился, когда шел на покос, — или характер был таким, или привычка такая. И эта торопливая ходьба уже сама по себе как бы настраивала на радостную торопливую работу, когда ни присесть передохнуть, ни закурить лишний раз некогда, жалко терять каждую минуту. И от этой спешки хорошо тебе, весело. Только на сенокосе, наверное, бывает такое. Все делается легко, все доставляет удовольствие.
А тем более если ты уже три года не держал косы, если все время тосковал вот по такой работе.
И первые часы, пока ребенок спал, уложенный на копну травы, хорошо, всласть работалось Кузьме, много он успел выкосить. А потом началось: чуть отвернется — плачет. Опять беги, смотри, в чем дело, утешай. То мухи его тревожат, то солнце печет. А не будешь ведь таскать за собой вдоль покоса. И Кузьме приходилось бегать. Издали пытался он с ним поговорить, забавить, то цветочек поднесет, то ягодку. И от этой беготни, постоянного напряжения вскоре запарился Кузьма хуже, чем от самой тяжелой работы, рубаха липла между лопаток. И может быть, поэтому не сразу услышал Кузьма, что зовет его из леса Сенька:
— Батянька! Батянь-ка!
— Ого-о-о! — откликнулся Кузьма. — Здесь я!
Сенька вышел на край покоса. В правой руке он тащил узелок, что-то завязанное в салфетку.
— Батяня, иди завтракать, я перехватку принес! Мамка прислала!
— Ага, — потеплело в душе у Кузьмы. — Сейчас, — отозвался радостно.
Сенька остановился возле ребенка, положил узелок на траву, сел рядом.
— Спасибо, — растроганно сказал Кузьма, погладил сынишку по голове. — Спасибо, сынок. Ну, чего тут? — развязал узелок.
— Мамка шесть картофелин прислала, самых больших. Да кусок хлеба. Да две луковицы, — довольный, что его похвалили, перечислял Сенька.
— Ну, хорошо, хорошо. Спасибо. Садись, ешь со мной.
— Не, не хочу, — отвернулся Сенька.
— Ешь, ешь, чего «не хочу». Мне много. На, ешь.
Сенька взял картофелину. И сразу же заметно повеселел, оживился, обрадовался.
— А я картошку-то люблю. Горячая когда. Мне мамка тоже всегда отдает свою картофелину. Она быстро наедается.
— Ну ешь, ешь на здоровье. Давай и ему дадим, — указал Кузьма на ребенка, который тянулся к еде. — Помнем только, чтоб помягче была. Он-то еще беззубый, для него надо помять. — И здесь Кузьма заметил, что картофелин-то всего четыре. — Четыре, — произнес Кузьма. — А где же еще две? — он приподнял край расстеленной по траве салфетки, пошарил под ней. Сенька притих, сразу став серьезным. — Что, закатилась? Куда же она делась? — беспокойно искал Кузьма, не замечая поведения сына. А Сенька отвернулся, он все крепился, все терпел и, не вытерпев, заревел:
— Ба-тя-я-я…
— Ты чего? — удивился Кузьма.
— Это я съел. — И Сенька уже разрыдался по-настоящему, стыдясь своего поступка.
— Ну, — растерялся Кузьма. — Ну съел, и хорошо!.. И на здоровье. Чего плакать-то. Я и не хочу… Погоди, ужо знаешь как будет! Я работать буду. Погоди, заживем, Сенька, знаешь как заживем. Это все только так, временно… Были бы здоровье да сила, все сделаем.
И Сенька опять повеселел. А Кузьме пришла такая мысль:
— Ты покорми тут мальчонку, посиди с ним, позабавь, а я покошу.
— Ладно, — согласился Сенька, чувствуя свою вину перед отцом и стараясь хоть этим сгладить ее.
Кузьма побежал, наспех поточил косу и начал махать. Теперь можно было наверстать упущенное. Он брал прокос пошире и гнал, гнал его, не оглядываясь. Лишь изредка остановится, направит косу, сырой травой оботрет лицо и пошел дальше.
А Сенька скормил всю картошку, посидел возле ребенка. Скучно ему стало. Да и ребенок что-то заплакал.
— Батя! — сначала тихо позвал Сенька. — Батя, он плачет!
Но, увлеченный работой, ушедший уже на достаточное расстояние, Кузьма ничего не слышал.
— Ну, что плачешь-то? Хватит тебе реветь. Картошки тебе дали, а ты все ревешь, — сердито сказал Сенька, пытаясь усовестить ребенка. Но тот не унимался.
— Батянька! — снова закричал Сенька. — Слышишь? Иди сюда-а! Он титьки хочет!
Но Кузьма по-прежнему не слышал. И тогда Сенька решил: «Понесу домой, к мамке».
— Чего это? — недоуменно взглянула Пелагея на Сеньку, внесшего в избу и положившего на сундук ребенка. В избе вместе с ней была еще Нюрка.
— А он плачет, — пояснил Сенька.
— А отец где?
— На покосе остался. — И Сенька поскорее улизнул на улицу, опасаясь, как бы его снова не заставили сидеть с ребенком. Пелагея, ничего не понимая, подошла к ребенку, она смотрела то на него, то на дверь, все еще ожидая чего-то. Нюрка плутовато оглянулась, на цыпочках подбежала к сундуку.
— Можно, погляжу?
— Да гляди, чего же…
— Беленький. — Нюрка развернула одеяльце.
— Ребенок как ребенок.
— Брыкучий. Ишь как ногами-то садит. Кузькин… Палашк, — тревожным шепотом произнесла Нюрка, обернувшись к подруге и глядя на нее большими испуганными глазами. — Честное слово, Кузькин! Его!.. И нос картофелиной. Вылитый Кадкин!
— Господи!
— Его!
— Не может быть!
Пелагея где стояла, там и села, закрыла лицо руками. Нюрка тоже горестно всхлипнула, обхватила ее за плечи.
— Крепись, подруженька! Не убивайся, не мучь себя, — запричитала торопливо. — Ничего теперь уж не поправишь, что есть, то есть, себя береги, хуже можешь сделать. Плюнь ты на все! Мужики есть мужики, все они кобели, как один! Пока держишь под присмотром, ничего, а как отвернулся — хвост трубой и в сторону! Порезвятся и опять назад, об ногу трутся.
— Не могу, не могу, — будто в забытьи, не слыша ее, повторяла Пелагея.
— А я, например… Приди мой сейчас, хоть один, хоть с двумя, тремя на руках, все равно! Кинулась бы к нему на шею, обняла, прижала бы — не оторвешь!
— Не могу! — Пелагея встала, нервно прошлась по избе. Засунула руку за ворот платья, будто оно сжимало ей горло, душило. — Не могу пересилить себя. Слишком много позади… До войны я иной была…
Он партизанил… Один раз наехало сюда фрицев, целая изба набилась. Ночевать остались. Сидят за столом, шнапс пьют, тушенку жрут. И все на меня поглядывают. Рожи красные. Глазами, будто крючками рыболовными, так за меня и цепляются. И бормочут все: «Гут фрау, гут фрау». А мне страшно. Дрожу вся. Думаю, что будет! Сеньку на руки взяла, к себе прижимаю, дрожу, зуб на зуб не попадает.
Взяла я бритву опасную, Кузькину, в рукав запрятала, приготовила. «Ну, думаю, хорошо… Долго мучиться не буду… Не приму позора…» А он!.. После этого он!.. Пришел, явился!..
— Не учу тебя, подруга… Поверь мне, ох, как трудно, когда черную бумагу приносят. Когда ждать больше некого, ни хорошего, ни плохого, никакого…
И вот именно в этот момент в сенях грохнула дверь, и в избу вскочил запыхавшийся Кузьма.