Страница 5 из 98
И вот, макая перо в чернила, я принялся мазать им лицевой кругляш печати. Первый же оттиск на одном из последних листов книги расплылся в сплошное чернильное пятно. Второй и третий отпечатки были получше. Но буквы все равно не читались. Тогда я попробовал прибегнуть к уже знакомому мне методу: лизнуть печать языком. Лизал усердно, не дыша, опускал печать на поля страниц аккуратно, прижимал, но оттиски были почти незаметными. Даже расстроился, сличив новые оттиски с теми, что отпечатались на Евангелии.
Вот за этим-то занятием и застал меня Мишка. Он еще из палисадника заметил по моему лицу, что я занимаюсь чем-то запретным. Перед братом у меня почти никогда не было тайн, но здесь я быстро спрятал находку, чтобы не получить пару хороших оплеух за порчу бабушкиного Евангелия и дарственной книги.
Мишка поднес к моему носу крепко сжатый кулак, от которого пахло табачным дымом. Я догадался, что он только что курил.
— Говори — что делал?! — угрожающе произнес он сквозь зубы.
— Я?.. Ничего!.. Я так просто… сидел… — пролепетал я.
— Говори, или изуродую, как Бог черепаху! Зачем взял мои чернила? Зачем вытащил «Гражданскую войну»?
Тут Мишка одной рукой схватил меня за косоворотку. Это подействовало, и я уже решил открыть брату свою тайну, но он другой рукой взял меня за шиворот и поднес к лицу осколок зеркала, перед которым обычно брились отец и дядя. И тут я во всей красе увидал свой лик с чернильными губами и фиолетовым языком. Короче, я во всем сознался и отдал печать Мишке. Тот долго и внимательно ее рассматривал, заставил меня два раза лизнуть ее («Чернее язык не будет») и попробовал сделать оттиск на одной из своих исписанных тетрадей. Теперь он стал уже еле заметен, буквы совсем не просматривались.
Мишка был не только старше меня, но и, конечно, сообразительней. Положив печать в карман, он кивком головы приказал следовать за ним. Я понуро поплелся за братом, на ходу слюной и рукавом сатиновой рубашки оттирая с губ и языка чернила. В сенцах у рукомойника брат намылил мне обмылком хозяйственного мыла губы и сказал:
— Пойдем к Саньку, тот знает, что делать с этой печатью. Его дядька, когда работал в ГПУ, завсегда носил с собой такую же. Сам видел, как Санек ставил ее на тетрадке.
Санек этим летом с горем пополам закончил шесть классов и собрался податься в город в ФЗУ, учиться на слесаря.
Документы уже подал, без сучка и задоринки прошел медкомиссию и с недели на неделю ждал вызова.
Санек сидел дома один. Мать с утра пропадала в поле, куда баб увозили после утренней дойки коров. Привозили их только к вечерней.
— Ну, чего пришли? — спросил Санек, поняв по нашему виду, что мы чем-то озабочены. — Бабок взаймы не дам, заранее говорю. Топор вы на прошлой неделе так посадили, что больше не просите, насилу выровнял ваши зазубрины на точиле.
— Мы не за бабками и не за топором, — храбрясь, ответил Мишка.
— А зачем? — в упор спросил Санек, глядя на мой чернильный рот.
Его уже начинала раздражать наша таинственность.
Убедившись, что кроме Санька в избе никого нет, Мишка полез в карман, вытащил печать и положил ее на стол, застланный скатертью.
Санек молча взял ее в руки, поднес к раскрытому рту, чуть не коснулся губами, три раза дохнул, откинул обложку тетради, лежавшей на столе, и с силой опустил печать на лист. Оттиск был, хотя и бледноватый, но буквы читались. Вращая перед собой тетрадь, Санек прочитал:
— Потребительский союз. — Бросив на Мишку взгляд, в упор спросил: — Где добыл?
— Ванька нашел, — ответил Мишка, и я почувствовал на себе его цепкий взгляд.
— А не украл? — резко бросил Санек.
— Да что ты, Санек, нашел… Святая икона — нашел, — взмолился я, пуская эту божбу в самых крайних случаях, когда нужно, чтоб поверили сразу.
— Где именно?
Я, то и дело сбиваясь, рассказал Саньку, как и где нашел печать.
— Ну что ж, печать солидная, гербовая… Их у нас на селе раз-два и обчелся: в милиции, в госбанке, да разве еще в школе. Вещь дорогая…
— Как бы ее того… — сказал Мишка смущенно.
— Что значит «того»? — не понял Санек.
— Ну сплавить бы.
— Это сложно. У нас в селе с ней накроют. Да еще как! Нужно подаваться в город. Там, может, удастся выйти на покупателя.
— А сколько она стоит? — не выдержал я.
Как-никак — нашел-то ее я, а не Мишка и не Санек.
— Сколько стоит, сразу не скажу, но, думаю, можно взять деньги хорошие. Все-таки — гербовая.
Меня так и подмывало спросить, а сколько все же? Хотелось хоть приблизительно знать цену своей находки. В конце концов я не вытерпел, спросил:
— Ну хоть примерно, Санек… Ведь нашел ее я… А в город отец не пустит.
Санек не успел удовлетворить мое любопытство: во дворе истошно залаяла Розка, которая доживала свой век и лаяла только тогда, когда ей чуть ли не наступали на хвост. Мишка успел спрятать печать в карман, когда на пороге, широко распахнув дверь, появился отец. Его открытые серые глаза вначале строго остановились на Мишке, потом переметнулись на меня.
…Отец хоть и любил нас, но за прегрешения наказывал строго. Дважды и я отведал отцовского ремня. Первый раз, когда с соседскими ребятишками залез к бабке Регулярихе в огород, где мы не столько нарвали моркови (хотя своя уже поспевала), сколько нанесли порчи: затоптали в темноте грядку и поломали зеленые ботвины бобов. За эту проказу отец, зажав мою голову между коленей и спустив с меня штаны, дважды с оттяжкой полоснул по моему голому заду жестким ремнем, на котором наводил опасную бритву. Может, и третий, и четвертый раз отец поднял бы надо мной свою руку, но от дикой боли я затих, перестав орать и просить прощения. И он меня пожалел. Позже я это оценил, и отца продолжал любить не меньше. Для меня он навсегда оставался в памяти образцом справедливости, силы и доброты. С тех пор — ша!.. По огородам я уже не лазил.
Второй раз меня выпороли за курение. Докурился я в тот раз с ребятами до рвоты, как говорят, до чертиков. Мама обратила на меня, побледневшего, с расширенными глазами, свое внимание, как только я появился на пороге.
— Да ты никак курил? — испуганно проговорила она, подойдя ко мне вплотную и принюхиваясь.
— Я больше не буду, — прошептал я, испугавшись, как бы отец не услышал нашего разговора. Но он услышал.
— Сюда!..
Я вошел в горенку и замер: широко расставив ноги, отец стоял в какой-то непривычной позе и, опустив голову, исподлобья смотрел на меня. По спине у меня пробежал мороз. Мама кинулась мне на выручку, но он властно отстранил ее.
— Снимай штаны!
Я стоял неподвижно и дрожал как осиновый лист. Губы мои силились что-то пролепетать, а глаза с мольбой смотрели снизу вверх на помрачневшего отца. И на этот раз отцовская рука с ремнем дважды поднялась к потолку и дважды хлестко опустилась к его коленям, между которыми было зажато мое тело.
После этой науки с курением я покончил на долгие годы. Даже тогда, когда ровесники поддразнивали, обзывали трусом и, подсовывая папиросу, уговаривали «зобнуть» хоть раз, только «в затяг». Мирясь со словами «трус» и другими подобными из деревенского жаргона, я все же не решался «зобнуть» не только «в затяг», но даже подержать во рту не зажженную папиросу. Власть отца, его авторитет в семье, мое преклонение перед ним и нежная любовь были могущественной охраной моего детства. Я во всем хотел походить на отца. Мне даже нравился запах пота отцовских рубашек, который был перемешан со смолистым душком сосновых опилок и стружек. Втайне иногда, лежа на покосе рядом с ним, я думал: «Вырасту большой — мои рубашки будут пахнуть также»…
О строгости моего отца знал и Санек. Поэтому он, как и мы с Мишкой, выскочил из-за стола и со страхом ожидал, что будет дальше.
— У кого печать? — тихо спросил отец, но в этой его сдержанности угадывался гнев.
Мы все трое растерянно молчали.
— Я спрашиваю — у кого печать?!
Отец сделал шаг к столу и остановил взгляд на Мишке, к щекам которого прихлынула кровь. В конце концов он достал из кармана штанов печать и положил на стол. Отец покрутил ее в руках, хмыкнул и кивнул нам с Мишкой головой, показывая на дверь: