Страница 19 из 26
Н. В. Неврев. Протодьякон, провозглашающий на купеческих именинах многолетие.
«Многолетие дому сему…» — ревет во всю глотку, весь напружившись в безумном крике, взяв самую высокую ноту, дьякон — того и гляди, полопаются у слушателей барабанные перепонки. Какое уж тут «молитвенное смирение» и «воздержание от мирских соблазнов»! Тут скорее вспоминается иное, в чем на собственном горьком опыте убедился создавший эти пословицы народ: «Попы по мзде поставлены», «На небо поглядывает, на земле пошаривает». С какой иронией написана вся эта сцена и прежде всего сам дьякон с его выделяющейся огромным синим пятном шелковой праздничной рясой! И как колоритны остальные — сияющий от удовольствия самодовольный хозяин, что «из грязи в князи», его гости, приживалка, замершая в восторге, но так и не выпускающая из рук чашки, хозяйка дома, сосредоточенно и внимательно глядящая на дьякона и прижимающая одновременно к себе сына, певчие, подобострастно подхватывающие «Многия лета»…
Бессмысленное лицо дьякона, его разверстый рот, выкатившиеся от натуги, от излишнего тщания чуть ли не на лоб глаза, всю его диковинную фигуру никогда не забудешь, увидев картину. Здесь, на гульбище у богатеев, у тит титычей, чье «темное царство», в котором буйно и безраздельно владычествует оголтелое самодурство, так великолепно заклеймил А, Н. Островский, дьякон — свой человек. Это ведь не сирые и убогие!
Н. В. Неврев. Воспитанница.
…Современник и друг Неврева известный критик Адриан Прахов писал, что «Протодьякон» был представлен автором на конкурс Общества поощрения художников, но «не был допущен из-за сюжета».
Воспитывалась у вдовушки-помещицы девушка-сирота. Полюбила она племянника своей «благодетельницы». А дальше и произошли те события, о которых с такой силой рассказал в «Воспитаннице» Неврев.
Замять скандал, сбыть с рук воспитанницу, отдав ее замуж, — вот чего хочет «благодетельница». Но не за виновника беды выдают девушку, не за того, кого она любит, а за молодого, но уже вполне зрелого карьериста, за ничтожество, все помыслы которого посвящены чинам и деньгам. Впрочем, что его винить, он лишь достойный сын того «благословенного богом» общества, где властвует господин Купон. Вот стоит он у стены, в чиновничьем сюртуке, коренастый, наглый, с густо напомаженными волосами и низким лбом. Недобрым взором смотрит он на ту, на ком собирается жениться против ее воли. Самодовольный, чуть настороженный — как бы не продешевить, — стоит он, и с тупой его физиономии не сходит некое подобие улыбки.
…Уже все позади — и бурный скандал, который закатила «благодетельница», и поиски жениха. Драма достигла своей кульминации: у подавленной всем происшедшим, глубоко несчастной, обманутой девушки добьется сейчас согласия на обручение с нелюбимым жестокосердная помещица: она ведь богата, а девушка бедна и бесправна.
Идет торг, снова торг, на карте человеческая жизнь, и ее безжалостно губят, ее топчут, как уже растоптаны чувства девушки — без вины виноватой жертвы самовластья.
Даже если бы на этом Неврев ограничил круг своих действующих лиц, замысел, основная идея картины были бы вполне ясны. Но он пошел дальше. Он ввел в картину еще и священника — по духу, по деяниям родного брата того, что в «Неравном браке».
Художник не показывает нам его лица. Но посмотрите, с какой угодливостью, склонившись перед барынькой, стоит он, посмотрите на его изогнутую в полупоклоне спину! О, он готов, он хоть сейчас приступит к «священной» церемонии… Что ему до того, что унижен человек, что втоптаны в грязь лучшие чувства девушки, что свершается здесь злое, постыдное деяние!
Кровью сердца
Черт возьми, брошу я все эти исторические
воскресения мертвых… и начну давно задуманные
мною картины из самой животрепещущей
действительности, окружающей нас, понятной
нам и волнующей нас более всех прошлых событий…
Нужно не бояться жертвовать своей кровью…
иначе картины будут не то… И. Репин
1
Он узнавал и не узнавал его, город своего детства. Поближе к реке, там, где еще, казалось, так недавно вместе с сестрой, Улей, мальчиком хаживал Репин по грибы и ягоды, теперь чернели пеньки — свели лес на шпалы для строящейся железной дороги откупщики; кое-где красные, кирпичные, отстроили себе дома местные богатеи, прасолы и купцы. А в остальном не очень изменился город. Разве что не казался уже большим, как некогда, маленький степной городишко в стороне от больших дорог.
И порядки в нем были все те же.
Спускаясь по ступенькам после окончания службы в соборе, привычно раздавали медяки, спасая свои души, местные толстосумы; маршировали на плацу солдаты, крестьянские сыны, на долгие годы оторванные от дома; трусил на пролетке вызванный по неотложным надобностям жандармский офицер.
Деревянные домишки были ветхи, а кое-где и покинуты своими владельцами, и, как и раньше, тянулись по базару погорельцы из окрестных сел, вымаливая себе на пропитание. А вечерами возле собора в извечном кругу чинно и медленно прогуливалась так называемая «чистая» публика.
…Репин ходил по улицам и базарам, путешествовал по окрестным селам, бывал на свадьбах и волостных собраниях, в трактирах, церквах — всюду, где мог видеть и наблюдать жизнь.
Живая, полная контрастов Русь, над которой — нагайка урядника, крест служителя господа и хищный царский двуглавый орел, вновь вставала перед ним. Русь, с ее самовластьем бар и готовым к бунту народом, та Русь, о которой тремя годами раньше, в 1873 году, встретившийся в поезде крестьянин сказал ему, печально улыбаясь: «Хлеб сеем да родим, а сами голодом сидим — вот какая наша мужицкая участь».
Пешком, в санях, верхом на лошади немало исколесил дорог в ту чугуевскую осень Илья Репин.
Как он рвался сюда из опостылевшей заграницы! Совершенствоваться? Трудиться? Этого он никогда не чурался. Немало увидел он, многому научился. Но Париж, как он сам писал, не давал возможности освежаться живыми фактами русской действительности. И из своего далека все чаще и чаще, не таясь, писал Репин друзьям, что рвется сердцем в Россию. Не дождавшись окончания командировки, после трехлетнего пребывания за рубежом, уехал он в Москву.
…Теснились в душу неизбывные впечатления, здесь, в Чугуеве, еще более яростно, чем в хлебосольно-ленивой Москве, бередили они и сердце и ум, заставляли по-новому вглядываться даже в привычное, примелькавшееся.
Это здесь, на окраине Чугуева, в дождливый ненастный день увидел он однажды нехитрый крестьянский возок и в нем немолодого уже, с впалыми щеками и задумчивыми-глазами, заросшего бородой «нигилиста», что по казенному тракту в места не столь отдаленные сопровождали два жандарма с шашками наголо. И это здесь, бродя по крутогорью над рекой, там, где светлели пеньки сваленного леса, встретил он прямого, как палка, откупщика в длинном полувоенном сюртуке, самодовольного и важного, сухо доказывавшего что-то жеманной, напыщенной барыньке, толстой, коротконогой, в шляпке, усеянной мертвыми цветами.
Крестьян в их повседневной жизни, в пропотевших армяках, в онучах, за тяжкой и мудрой работой, в праздники и нечастые дни отдыха видел он, жил среди них — мужиков и баб, знакомых и незнакомых, побратавшись с их горестями и печалями, с их помыслами и мечтами. Он был для них свой — сын солдата, местного жителя, и они охотно позволяли ему рисовать себя, привыкнув к его альбомам и карандашам.
Он давно уже спрятал парижский котелок и франтоватое пальто, в котором приехал, стремительный и радостный, в отчий дом. Легкий на подъем, он успевал погостить в школе, побывать в избе у вернувшегося с войны солдата, потолковать с богомольцами, неспешно шагавшими к расположенному за полсотни верст монастырю. И тут же, по горячим следам, зарисовывал и перешептывавшихся инспектора и школьного попа, пришедших в смятение от крамольного ответа вихрастого школьника, и учителя, полного решимости защитить своего ученика, и двух богомолок-странниц, идущих из Чугуева в сторону Кочетка, озабоченных, рано состарившихся…