Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 26



Гойе двадцать пять лет. Он по-прежнему почти никому не известный художник.

Впрочем, в неизвестности ему оставалось пребывать уже недолго.

В тот год в Сарагосе строился новый собор. Его нужно было расписать. Но художник, который взялся было за дело, запросил непомерную, по мнению святых отцов, сумму. Гойя соглашается на меньшую. Он соглашается на все — на своего рода экзамен, которому его подвергают, прежде чем заключить договор: нарисовать несколько фресок в виде пробы, а также сделать общий эскиз. От него требуют, чтобы работа была сделана хорошо, чтобы она была сделана быстро.

Он выполнил все. Первый и, быть может, самый трудный шаг был сделан.

У одних художников дарование проявляется чуть ли не с колыбели, другие развиваются медленно, постепенно.

Гойя принадлежит к числу последних. И всю свою жизнь он не просто наблюдатель событий — он их участник. Он знал то, о чем писал.

И он умел работать. За три с небольшим года, с июня 1776 по 1780, он сделал тридцать больших картонов — эскизов картин для королевской ковровой мануфактуры. Особенно удачными были картоны на темы из сельской жизни — веселые, жизнерадостные. Не вспоминал ли он родной Фуэндетодос? Ведь иногда и у тамошних бедных поселян бывали праздники. Тогда на маленькой сельской площади устраивали пляски: юноши в своих широких шляпах и узких, как у тореадоров, брюках, девушки в развевающихся юбках и расшитых болеро танцевали фанданго. Прогуливаясь, с гордостью поглядывали на них отцы и матери, своими развлечениями были заняты ребятишки.

Но уже тогда он создал своих «Бедняков у колодца». А на картоне «Раненый каменщик» двое рабочих несли на скрещенных руках пострадавшего при постройке господской виллы товарища…

Теперь, после воцарения Фердинанда, задуманное приобретало особый смысл.

«Ужас инквизиции, — было сказано в одном из актов кортесов 1812 года, объявленных Фердинандом вне закона, — в том, что она… заглушает всякую мысль, всякое движение вперед, убивает всякое проявление творчества и жизни, порабощает общество и низводит человека на степень животного».

Гойя хорошо знал эти слова. За ними была правда.

…Ему тогда было лет двенадцать, не более. Но память, его цепкая, ничего не растерявшая с годами память, четко хранила ужасную картину, свидетелем которой он стал в Сарагосе. Наверно, до конца дней своих не позабыть ему дощатый помост, наспех сбитый на одной из площадей города, толпу вокруг, а на помосте — несчастного узника, привязанного к позорному столбу. В рубище, босой, с всклокоченной нечесаной бородой, он затравленно озирался вокруг. Палач силой заставил осужденного сесть на табуретку и вытянуть вперед связанные веревкой руки и ноги. Ему воткнули между ладонями сжатых в судороге рук зеленую церковную свечу, вокруг шеи защелкнули смертельный воротник — гарроту.

Жирные, толстые, нахлебавшиеся вдоволь луковой похлебки, усладившие себя бутылкой доброго вина монахи хриплыми, ленивыми голосами прочитали приговор и гнусаво затянули «Те Deum». Страшно вскрикнул несчастный узник, когда, ломая шейные позвонки, завершила свое дело гаррота.

…Они вновь теперь, как и прежде, находились в тесном союзе — инквизиция и государство. И вновь, как и прежде, в каждом еретике видели врага правительства, а в том, кого объявляли «врагом королю и отечеству», — тайного еретика. И своего рода символом этого единства была каменная громада Эскуриала, воздвигнутого еще Филиппом II посреди каменистой, мрачной пустыни, — королевский замок и тут же и церковь и монастырь.

* * *

«Мы еще обсудим это, Гойя», — так неизменно отвечал на его просьбу уплатить деньги за портрет граф Флоридабланка, ставший в конце 80-х годов премьер-министром. Портрет имел успех, и, быть может, именно этому портрету Гойя был обязан тем, что на его работы обратил внимание двор.

Успех превратился в триумф, когда в 1789 году новый король, Карл IV, назначил Гойю придворным художником.



Гойя. За свободомыслие.

«Короли без ума от Гойи», — писал в те времена художник в одном из своих писем. Ему еще льстило тогда внимание вельмож, ему нравилось бывать при дворе, жить в богатом доме, иметь свой выезд. Он, вечный неудачник до того времени, теперь заботливо присоединил к своей фамилии дворянскую частичку «и». Гойя и Лусиентес именуют его, Гойя и Лусиентес, художник короля. Ему, еще за три-четыре года до этого радовавшемуся, что у него наконец есть стол, пять стульев, лампа, горшок с супом и бутылка вина, уверявшего, что, кроме скрипки и доски для игры в кости, ему ничего более не нужно, нравится то положение, которого он теперь достиг.

Но вскоре наступило отрезвление. Коренастый, мускулистый, с глубоко сидящими горящими глазами, Гойя был плоть от плоти народа, частицей народа, отнюдь не аристократом. Добродушный в те годы, лукавый, он со своей лохматой головой, со своими мужицкими привычками, грубоватой манерой разговаривать был терпим при дворе, но не более. В его гениальной кисти нуждались. Пропасть, существовавшая между грандами и народом, между сеньором и простолюдином, оставалась, и никакие ухищрения, никакие добавления к фамилии тут ничего не меняли.

Поднявшись высоко вверх по лестнице успеха, официально признанный лучшим художником Испании, у двери мастерской которого толпились, предлагая любые деньги, титулованные и нетитулованные властители страны (лишь бы он только согласился написать очередной портрет), Гойя душой, мыслями, чувствами оставался по другую сторону баррикад. Он видел зло и неправду, он знал, во что обходятся налогоплательщикам фривольные связи королевы Марии-Луизы и войны. Он знал, что каждый двадцатый в стране — идальго, уверенный, что трудиться — ниже его достоинства, а каждый сороковой — либо священник, либо монах. Он знал, как тяжко и трудно живет народ, веселый, жизнерадостный, храбрый, щедрый духом, пылкий народ, у которого нет ни земли, ни денег.

…Когда в 1798 году прибывший в Мадрид посол Франции Фердинанд Гийльмарде, бывший член революционного Конвента, голосовавший за казнь Людовика XVI, не был принят королем, первый живописец короля, отставив все другие свои работы, сам предложил послу написать его портрет.

Поза вызывающая и дерзкая, трехцветные — цвета революции — плюмаж и кокарда привлекали внимание на этом портрете. И с какой-то необычной для него нежностью выписал в общем довольно заурядные черты лица этого бывшего провинциального врача, служившего ныне Директории, Гойя. Ведь Гийльмарде отдал свой голос за казнь короля! Ведь именно за это его бойкотировал испанский двор.

В тот год уже были готовы семьдесят два из восьмидесяти офортов, вошедших в «Капричос».

* * *

Он все чаще работал теперь по ночам, иногда нарочно засиживаясь допоздна, иногда потому, что мучившая его бессонница посреди ночи поднимала его на ноги и не давали заснуть беспокойные мысли.

В 1788 году в письме к своему школьному другу Сапатеру он однажды воскликнул: «Как я желал бы жить в уединении и рисовать только то, что я люблю!»

Гойя. Твои минуты сочтены.

И вот теперь, на старости лет, он жил в уединении, но это было вынужденное уединение. И он рисовал не то, что любил, а то, что ненавидел.

…На убогом табурете женщина-калека. Рядом брошены на землю маленькие костыли. В тоске и отчаянии застыла осужденная. На ее голове короса — позорный бумажный колпак еретиков. Беднягу обвиняют в общении с нечистой силой. «„За то, что она безногая“, — приписал внизу Гойя. — Я знал эту калеку. Говорят, она была… из Сарагосы; на улице Алкала… можно было ее видеть, просящую милостыню».

«За свободомыслие», — назвал Гойя другой рисунок, сделанный тоже карандашом, в той же манере — черное и белое, с резкой штриховкой, с едва намеченными чертами лица. Прихвачена цепью за шею девушка, не может она ни на шаг отойти — цепь вбита в стенку. Палачи сковали колодками ее ноги. И стоит она, изнемогая от усталости, от боли. Приоткрыт в страдании ее рот, в поднятых к небу глазах — мольба и отчаяние.