Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 36

– Если не будет другого выхода… Да.

– А особенно упрямых? Положим, они в вас бомбу кинули – могли бы повесить? Или расстрелять?

Терещенко молчит некоторое время, а потом уже более осторожно отвечает.

– Наверное, мог бы…

– Я не слышу уверенности в вашем ответе, Михаил Иванович. То есть – сослать противника вы точно могли бы, а вот повесить – так вряд ли. И что это значит? Это значит, что реформы ваши обречены на провал, а вы сами – на поражение. Нельзя ничего делать в белых перчатках. Вот вы книжку читаете о революции французской… Понимаете, что там произошло? Для того чтобы самые гуманные идеи и реформы стали действительностью, нужно было действовать решительно и жестко. Они убили сто тысяч – и проиграли. А надо было убить миллион или два. Революция – это не домашний доктор, это хирург, который должен отрезáть и шить, но сначала отрезáть. Народ можно привести к власти, но управлять им и страной должны те, кто умеет это делать. У кого есть не только идея, но и инструменты для ее воплощения. Вы не сможете управлять теми, кто вас не боится. Вас не будут слушать, ваши приказы не будут выполнять. Вас предадут при первой возможности и постараются занять ваше место. Все, как описал Петр Алексеевич в своем труде… Мараты, робеспьеры, дантоны… А потом приходит Наполеон.

– Мне кажется, Владимир Ильич, что вы не учитываете разницу между французами и русскими, – резонно замечает Терещенко.

– И что? – вздергивает бородку Ульянов. – Какой народ гуманнее? Русский? Так это только у графа Толстого в романах… Нет добрых народов, Михаил Иванович, и нет злых. Каждый представитель по отдельности может быть добр и отзывчив, но стоит людям собраться вместе… Вы, господа интеллигентного происхождения, всю жизнь, живя рядом с народом, не берете себе за труд присмотреться – а что собой представляет ваш сосед? Даете ему гривенник на водку и даже представить себе не можете, что именно у него в голове происходит. И нет тут никакой разницы между французами и русскими – и те и другие ненавидят вам подобных, так как видят в вас классового врага, кровопийцу, эксплуататора… Хоть гривенник ваш и пропьют с удовольствием.

– На страхе ничего хорошего не построишь, – возражает Михаил.

– А без страха не построишь ничего, – говорит Ульянов твердо и взмахивает рукой, словно дирижер перед оркестром. – Ни-че-го! Толстой народ не знал, революции не понял, не оценил, а вот Пушкин людей понимал в тонкости, потому и написал: «Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, кто замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да своя шейка – копейка». Вот так, Михаил Иванович… Если хотите построить новый справедливый мир, готовьтесь делать несправедливости! А иначе – не будет ничего. Разве что сгинете зазря…

– Значит, реформы без крови вы не представляете?

– Уж простите меня великодушно, Михаил Иванович, – не представляю. Любое общество стремится к стабильности, а задача революционера – эту стабильность сломать. Революция – это излом, это рождение нового! Не бывает рождения без боли! Естественно, общество будет сопротивляться! И вот тогда понадобятся люди жесткие, способные на поступки! Не юродствующие толстовцы – интеллигентные хлюпики с дрожащими руками, а настоящие революционеры, крови не боящиеся, готовые пролить ее за идею…

– Пролить свою кровь или все-таки чужую? – спрашивает Терещенко.

– И свою, – серьезно говорит Ульянов, – и чужую. Но лучше – чужую, и много. Я слышу в ваших интонациях иронию, Михаил Иванович, а она неуместна. Я сам из интеллигентной семьи и знаю, что выходцы из нашего сословия ни на что не способны – кроме как постоянно ныть, сомневаться, проявлять нерешительность и мягкотелость, мучиться совестью – вот тут конкурентов нет. Но для решительных действий интеллигент непригоден. Или ему надо перестать быть самим собой, что, как сами понимаете, задача сложная! Интеллигенция – вовсе не соль земли! Это гумус, удобрение, на котором взойдет новое племя.

– Вы себе отводите роль удобрения?

– Я отвожу себе роль сеятеля, – улыбается Ульянов.





Но улыбка у него недобрая. Он прищурился и стал совсем похож на калмыка, и скулами, и глазами, и оскалом.

– Постойте-ка, – говорит Терещенко. – Я, кажется, вспомнил, почему ваше лицо показалось мне знакомым. Вы – Ульянов. Брат того самого Ульянова, что был повешен за цареубийство. Вы тоже революционер.

– Ну, я же представился, – отвечает Владимир Ильич. – Да, я тот самый Ульянов. Только нынче не революционер, а эмигрант, живущий на чужбине. Въезд в Россию мне закрыт, товарищи по борьбе либо сосланы, либо мучаются на каторгах, либо, как и я, кочуют по Европе, пишут статьи в политические издания и перебиваются переводами, чтобы существовать. И стоит нам начать хоть какую-то деятельность, как нас тут же гонят вон из страны. Но наше время еще наступит, Михаил Иванович. Мы обязательно проведем в жизнь те реформы, о которых вы так страстно мечтаете. Мы изменим Россию. Только для этого нужна будет социалистическая революция, а не крестьянская – крестьянскую мы в 1905-м проиграли напрочь из-за соглашателей, болтунов и предателей. Нам нужна рабочая пролетарская революция под руководством настоящих социал-демократов, нам нужна гражданская война, которая легко наберет ход, потому что люди, как мы с вами уже выяснили, вовсе не добры и не гуманны. И в пламени гражданской войны родится общество, свободное от самодержавия и крепостничества, от жандармских держиморд и фабричного рабства. Вы ведь этого хотите?

– Полноте, Володенька! – раздается в купе женский, чуть дребезжащий голос. – Что ты пугаешь молодого человека? Говоришь так, будто бы все уже случилось!

Терещенко видит блестящие, чуть навыкате, глаза Надежды Константиновны, внимательно его разглядывающие. Она не спит и, вполне возможно, все это время прислушивалась к беседе. Взгляд у нее настороженный, недоверчивый, напряженный, хотя она изо всех сил пытается это скрыть.

– Это Михаил Иванович, Наденька, – представляет попутчика Ульянов. – Поклонник трудов князя Кропоткина. Мы с ним коротаем время за беседой о русской политике и французской революции.

– Надеюсь, Михаил Иванович, что вы не сочтете Владимира Ильича грубым, он вовсе не такой.

– Нет, что вы… – любезно отвечает Терещенко. – Мне очень любопытно. Ваш муж – прекрасный собеседник! Скажите-ка, Владимир Ильич, – обращается он к Ульянову, – а почему вы говорите только о крестьянской или пролетарской революции? Ведь в России вполне может случиться гуманная буржуазная революция… Если у руля преобразований станут высокообразованные люди, люди с либеральными взглядами, с определенным моральным кодексом… Все предпосылки для этого есть!

– Буржуазная революция? – переспрашивает Ульянов и смеется, отчего у него подрагивают плечи. – Михаил Иванович, вы в самом деле верите в то, что либералы на что-то способны? Что образованность как-то связана с моралью? Неужели вы полагаете, что людей можно поменять либеральными идеями? Научить огромную человеческую массу, которой вы хотите дать власть и избирательное право, не воровать, не пьянствовать, не лгать – одними уговорами? Ваша цель абсолютно недостижима без кнута и пряника, причем в большей степени именно без кнута! У человека нет мотива изменяться или прислушиваться к чужому мнению, пока он не боится неотвратимого наказания. Раньше этим неотвратимым наказанием ведал Бог, теперь будем ведать мы.

– Вместо Бога?

– Богу не будет места в новом мире, – усмехается Владимир Ильич. – С ним слишком много сложностей. Впрочем, Михаил Иванович, мы с вами заговорились и мешаем Надежде Константиновне спать. Да и я уже, честно говоря, начинаю клевать носом…

– Я выйду покурить, – говорит Терещенко, поднимаясь со своего дивана. – Благодарю вас за беседу. Рад знакомству.

Терещенко стоит в слабоосвещенном коридоре у окна и курит.

В купе темно: и Ульянов, и его супруга – просто две темные тени.