Страница 23 из 41
Правда, круг подозреваемых в этом случае очень широк, но зато в нем явно выделяется главный – медицина. Напрашивается подозрение, будто медики сами придумали это расстройство, чтобы повысить собственный авторитет и получить новую группу пациентов. Однако здесь же обнаруживаются и убедительные доказательства невиновности. Во второй половине XIX века основной тенденцией медицины была локализация болезней. Учение о неврастении шло вразрез с этой тенденцией. Оно появилось после провала локализующей «спинальной ирритации» и с самого начала исключало мысль о том, что нервная слабость имеет в организме постоянную привязку. На вопрос Вирхова[86]: “Ubi est morbus?” (где сидит болезнь?) оно ответа не давало. И далее: победное шествие теории неврастении совпало с триумфом бактериологии – именно эта сфера науки олицетворяла тогда прогресс медицины. Научный успех в то время означал возможность продемонстрировать причину болезни под микроскопом. А диффузная этиология Бирда была в этом смысле очень неудобной. Громоздкость и невнятность теории неврастении – самый убедительный аргумент в пользу ее реалистичности. Неврастения была настолько реальна и навязчива, что медикам пришлось принять как данность то, что вовсе не вязалось с основными научными трендами того времени.
В отношении неврастении было немало злопыхательств – устных, видимо, еще больше, чем письменных. Наиболее резко нападал на нее вюрцбургский невролог Конрад Ригер, называвший неврастению «подушкой для ленивых диагностов». Но Ригер, известный тем, что в 1900 году развязал дискуссию о значимости кастрации, принизив значение гениталий для формирования мужского характера, остался в аутсайдерах. Мёбиус, тщательнейшим образом разбирая доводы Ригера, опирался на собственный опыт жизни в Лейпциге – оживленном городе, число жителей в котором между 1871 и 1914 годами выросло со 100 тысяч до 625 тысяч, и сравнивал его с Вюрцбургом: «Вероятно, покой старого епископского города виноват в том, что Р. редко встречает тех больных, которых мы обычно называем “слабонервными”». Психиатр из Грейфсвальда Рудольф Арндт не жаловал неврастению: «Это что-то вроде горшка […], в который без разбора накидали самые разные симптомы, которые прежде приписывали другим неврозам, и различные состояния, не поддающиеся международной классификации» (см. примеч. 8), и тем не менее написал о ней целую книгу и несколько статей.
Сатира 1911 года описывает пьяницу по имени Шарль Нульпе, который упорствует в том, что его периодическое недомогание не простое похмелье, а «настоящая, вполне современная неврастения», и ему необходим курс щедрого санаторного лечения. В поисках самого модного он, на свою беду, направляется в клинику к натуропатам, переживает там разнообразные неудобства, вызывающие у него «подозрительное раздражение», и в конце концов гибнет в отчаянной борьбе с аппаратом Цандера[87] – последним писком тогдашней моды. Смеяться над неврастенией легко – даже сегодня, занимаясь этой темой, не всегда удается сохранить серьезность. Тем более удивительно, что теория неврастении продержалась в Германии несколько десятков лет. Даже если кто-то из немецких медиков и смотрел на Бирда сверху вниз, то все равно использовал его теорию в своей работе (см. примеч. 9).
Учение о неврастении пришло не из медицинской теории, а из врачебной практики. Тем не менее оно мало способствовало укреплению авторитета врача. Его общий концепт больше соответствовал натуропатии, чем научной медицине: расстройство не поддавалось местному лечению или специфическим методам, а требовало регенерации человека в целом. И если главную его причину искали в современной цивилизации, то лучшим способом лечения было возвращение к природе. «Болезни цивилизации» – неважно, реальные или мнимые – были излюбленным объектом натуропатов. В 1908 году руководитель одного из «курортных заведений для нервнобольных» предупреждал, что ни в одной другой медицинской сфере так не распространено шарлатанство, как в лечении нервных болезней. Невропатология была в то время важнейшим полем битвы между профессиональной и любительской медициной. И лобовые атаки в этой битве профессиональным медикам помогали мало.
Отто Бинсвангер с некоторой обидой просвещал своих студентов, что «при лечении неврастеников они будут постоянно сталкиваться с неистребимостью шарлатанства». Его вывод: «физиотерапевтические методы лечения» должны стать «общим достоянием всех врачей». Только если врачи сами овладеют всеми теми методами, которые применяют натуропаты, они смогут сохранить конкурентоспособность в лечении неврастеников. Вильгельм Гис в 1908 году заметил, что «только после того как нервозность стала общенародной болезнью», «методы натуропатии обрели главнейшее из требуемых показаний, а вместе с ним и соответствующее опыту признание». От имени неврастении и народа можно было атаковать авторитет медицины.
«Склонность к физиотерапевтическим средствам в лечении неврастении отвечает потребностям народной души», – утверждал в 1905 году последователь Кнейпа Баумгартен. Он же отмечал, что стал очевидцем бурной демократизации медицины: «Народ победоносно прорвал барьер тщательно оберегаемой сдержанности врачей. Поскольку его не хотели учить, он стал учиться сам – так, как у него получалось» (см. примеч. 10).
Даже сам Мёбиус, не заботясь о чести мундира, открыто признал, что в лечении невротиков «шарлатаны» добивались «не меньших успехов, чем ученые». Герман Оппенгейм в своем «Учебнике о нервных болезнях», в каждом новом переиздании игнорируя все терапевтические рекомендации, завершал главу о неврастении настойчивым предупреждением: «Берегись излишеств в лечении. […] Мне известны случаи, когда больной, впустую пройдя несколько курсов лечения, в конце концов отказывался от всякого лечения, возвращался к нормальному образу жизни и выздоравливал: он “наконец был исцелен живительным бальзамом всеисцеляющей природы”[88]». В своей вере в природные силы Оппенгейм здесь превосходит самого Кнейпа, который все же дополнял действие природы водными процедурами (см. примеч. 11).
Почему медицина делала столько уступок «шарлатанам»? Конечно, не по доброй воле. Ее принуждали к этому нехватка эффективных методов лечения, неудовлетворенность нервнобольных и нередкая успешность натуропатов. Если соглашаться с тем, что конец XIX века был этапом победного шествия лабораторной медицины, удивительно, до какой степени ученые доктора чувствовали угрозу для себя со стороны «природных» целителей. Однако на самом деле около 1900 года многие ожидали скорой победы натуропатии. «Ницше и Кнейп, Вёрисхофен и Байройт» – символы нашего времени, как говорилось в одном ироническом стишке. Тема «Природа и медицина в борьбе за господство» была типичной для доклада в клубах ученых. Напрасно настаивали на восстановлении отмененного в 1869 году запрета на шарлатанство. Натуропатам симпатизировали все – от Бисмарка до социал-демократов. Общества натуропатов возникали как грибы после дождя, особенно после 1880 года. В 1913 году их было уже 885, и входило в них 148 336 человек. Немецкий историк Клаудиа Хюркамп говорит о настоящем «массовом движении». Поддержали натуропатов и страховые медицинские организации, так как те помогали им придержать рост расходов на лекарства. Врачебное сообщество Германии чувствовало, что «его авторитет в обществе неуклонно падает». В такой ситуации все больше врачей присоединялись к движению натуропатов, что снижало влияние врачей-любителей в этой сфере (см. примеч. 12). Методы натуропатии постепенно завоевывали позиции и внутри профессиональной медицины. Неврастеники играли в этом процессе ведущую роль.
Немецкий историк медицины Альфонс Лабиш недавно представил теорию, что модерный Homo hygienicus появился в конце XIX века как плод господства бактериологии. Однако примерно в 1900 году претензии бактериологов на господство оказались под угрозой. «Немало представителей» бактериологической школы «столь же стерильны от любых творческих идей, как их любимые питательные среды», – издевался социал-гигиенист Адольф Готштайн в 1903 году. Роберт Кох, в 1882 году открывший туберкулезную палочку и взошедший на вершину славы как национальный герой, уже в 1891 году потерпел громкое фиаско[89]. «Упоение туберкулезными прививками» оставило по себе недобрую память как «психологическая эпидемия». Общественность осознала, что нет прямого пути от этиологии к терапии и что даже самые яркие открытия в патологии далеко не сразу могут помочь пациенту. Как и прежде, врачи видели себя в сильнейшей зависимости от целительных сил природы. В 1890-е годы в рядах врачебного сообщества растет самокритика, возникает ощущение, что в стремлении к локализации болезни врач теряет из поля зрения больного как единое целое. Если сравнить медицину того времени с более поздними тенденциями, заметно «невероятное психотерапевтическое возрождение», «вторичное открытие души» (см. примеч. 13).
86
Вирхов – берлинский врач, физиолог, один из основоположников клеточной теории и теории патологии клеток (целлюлярная патология), что существенно сблизило медицину с естествознанием. Был хорошо известен в российских научных кругах.
87
Цандер Густав (1835–1920) – шведский врач и физиотерапевт, работавший над системой аппаратов для лечебной гимнастики и ставший, таким образом, основателем механотерапии.
88
Цитата из стихотворения И.В. Гёте «Орел и голубка» / пер. с нем. В.А. Жуковского.
89
Кох держал в секрете состав разработанного им лекарства – туберкулина. Когда туберкулин поступил на рынок и стали случаться летальные исходы, Вирхов доказал, что препарат активизирует латентные формы, а не убивает туберкулезную палочку. Разразился скандал, Коху пришлось раскрыть карты: он и сам не знал точного состава своего препарата. Финансовые надежды, которые Кох возлагал на туберкулин, не оправдались, препарат был признан «добросовестным заблуждением».