Страница 13 из 14
Она – враг.
Но и друг тоже. Я откуда-то знаю это. Случись что – она защитит меня от Осы, не позволит надавать тумаков и закатать в ковер. Случись что – она посадит в тюрьму толстяка Санжара и братьев Аббасовых, Улугмурода и Орзумурода, и… кого угодно!
Она может все!
– Ну, сынок, продолжай. – Санжар-ака ласково смотрит на меня.
– Расскажи все, что знаешь, солнышко, – подбадривает мама.
– Мы шли по улице. А потом Осу окликнули.
– Кто? – Карандаш участкового застыл над блокнотом в ожидании.
– Не знаю. Какой-то взрослый.
– Совсем взрослый? Или как Мухамеджан?
– Совсем. Но он не курил.
– Это тот человек, с которым вы должны были встретиться?
– Нет.
– С чего ты так решил?
– Линзу мне не отдали. Тот взрослый окликнул его, они пошептались, и Оса ушел с ним. Вот и все. Больше я его не видел.
– Мухамеджан что-то сказал тебе, прежде чем уйти?
– Ну… Сказал, чтобы я подождал его. А больше ничего.
– И ты…
– Подождал. Но он не вернулся. И я пошел домой.
Санжар-ака что-то старательно выводит в блокноте, пока мама не отрываясь смотрит на меня. Мама выглядит очень-очень печальной и даже испуганной. Что странно – ведь она не видит черной дыры, застывшей прямо за ней с разинутой, как у акулы, пастью.
А я вижу.
Мне хочется как-то успокоить маму, притянуть ее к себе якорными цепями и тонкими паучьими нитями. И еще чем-нибудь – вроде стебля татарской жимолости, легкого и гибкого, никто не разлучит нас, мамочка. Никто и никогда!
– Можешь описать того человека, сынок?
– Ну… На нем были черные брюки. И белый свитер. И волосы черные.
– Свитер?
Удивлен не только участковый, удивлена капля, снова повисшая у него на носу. Она вот-вот должна была упасть (ба-аац!), но теперь решила повременить. Так и качается на кончике, так и качается; я сказал что-то не то?
То, то, – щерит акулью пасть черная дыра.
– Ты не путаешь, сынок?
– Нет.
– Сейчас жарковато для свитера, а?
– Это был свитер. – Я продолжаю упорствовать. – С рисунком и надписью.
– Ты, конечно, их не запомнил.
– Почему? Запомнил. 1985 – это надпись.
– А рисунок?
– Цветок.
– Что за цветок, не помнишь?
– Ну… Он круглый. Лепестки тоже круглые.
– Мойчечак гули? Э-э… Ромашка?
– Круглый. С круглыми лепестками. Лепестков пять.
– Ну хорошо. – Санжар-ака сбивает каплю на носу карандашом. – Скажи, сынок, он кто? Ну вот я – узбек, вы с мамой – русские. А он?
– Он белый. А волосы – черные.
– Белый – это значит светлая кожа? Как у тебя?
– Белый – это белый. – Я – самый упрямый из мальчиков девяти лет.
– Хоп[15], – сдается толстяк. – Выходит, он не узбек и не русский?
Ничего страшного участковый не сказал, но черная дыра уже нависла над мамой и вот-вот проглотит ее. Мне хочется закричать, но я даже не силах разлепить губы: верхняя и нижняя прибиты друг к другу ржавыми гвоздями, сколько еще гвоздей приготовлено для меня?.. Санжар-ака задает какие-то вопросы, но больше я не произношу ни слова. И черная дыра, успокоившись, отступает.
– Ну, хватит, – говорит спасенная мама. – Не думаю, что мой сын знает больше, чем сказал.
– Наверняка знает. – Отвратительный толстяк подмигивает мне круглым карим глазом, мы еще не договорили, сынок. Но обязательно договорим.
Почему дыра не заберет его? Вот бы забрала! Я бы и пальцем не пошевелил, чтобы вытащить оттуда толстяка!
– Правда ведь знаешь, сынок? – Голос участкового звучит примерно так же, как звучал голос Осы, прежде чем тот отобрал у меня линзу.
Я изо всех сил трясу головой, что должно означать уже сказанное мамой. А может, что-то другое, из-за чего детей показывают докторам. Мне не хватает воздуха, точно! – гвозди не дают мне дышать. Скорей бы они вывалились, отстали от меня!
– Не возражаете, если мы встретимся еще раз, уважаемая? Ваш сын – ценный свидетель. Может так статься, что без него следствию не двинуться дальше. А мальчик он смышленый, большая умница. Это сразу видно. Жуда чиройли!
Красавчик, да! Только что толстяк едва ли не угрожал мне, а теперь заискивает. Запихивает каждое слово в невидимые куски кос-халвы, а сверху набрасывает горстями орехи и изюм. Но маму не проведешь:
– Хотите знать мой ответ? Ничего не получится. Он ребенок. И я никому не позволю травмировать его. Ведите свое… – тут она понижает голос, – свое следствие как хотите. А нас оставьте в покое.
– Но…
– И предупреждаю вас… Нас есть кому защитить, Санжар-ака.
– Я понимаю, да, уважаемая.
Счищая с длинных редких зубов ошметки кос-халвы, толстяк задом пятится к прихожей. Мама следует за ним. Они еще о чем-то говорят, стоя у двери, и это – странный разговор.
– Ты мужчина, – наставляет милиционера мама строгим голосом. – Так что не будь слабаком.
– Не буду.
– И сохрани тайну.
– Да.
– Не будешь?
– Нет.
– Сохранишь?
– Да.
Раз за разом они повторяют эти фразы, в одной и той же последовательности; меняются лишь интонации – от шепота к крику. Да-да, через минуту они уже кричат друг на друга. С такой яростью, что я плотно прижимаю к ушам ладони. Лишь бы не слышать этот крик. Но он никуда не девается, он продолжает звучать в моей голове.
Все это – в моей голове.
– Солнышко? Все в порядке, солнышко?
Это мама, она вернулась в комнату и теперь крепко обнимает меня. Я снова оказываюсь под навесом ее подбородка, способным защитить от любых напастей: якорные цепи тихонько поскрипывают, паучьи нити нежно звенят.
– Он больше не придет? – спрашиваю я.
– Не придет, не волнуйся. Я тебе обещаю.
– Оса – не мой друг.
– Я знаю. Я люблю тебя, малыш. Почему бы нам не поехать в горы, к папе?
– Правда?
– Конечно. – Мама смеется и невпопад целует меня в щеки, глаза и макушку. – Поедем прямо сегодня.
– Правда?
– Нет, погоди… Я должна еще договориться на работе. И автобус… Поедем завтра, но зато с утра. Ты рад, солнышко?
– Очень-очень рад!
– Поживем у папы несколько дней. Мы ведь соскучились по нему. А уж он как будет счастлив, ты не представляешь!
Ш-ш-ш, ш-ш-ш… Мы как будто едем в автобусе (мы не едем в автобусе, а сидим на диване), но все равно – автобус мягко покачивается на рессорах, из-под колес во все стороны летят мелкие камешки и галька. И мама (в моем любимом зеленом платье с красными розами, хотя на самом деле – это маки, хотя на самом деле это белый халат в черный горох) прижимает меня к себе и укачивает. И плетет кокон, в котором мы могли бы укрыться от всего, – из паучьих нитей, из якорных цепей. Мамино лицо прижимается к моему (здорово было бы сфотографироваться так!):
– Все хорошо, милый!.. Мы едем, едем, едем, в далекие края. Веселые соседи, счастливые друзья!..
Наша с мамой любимая песенка, безопасная, как летний день; как трава в летнем дне, как новенькая курпача… Нет-нет, я шагу туда не ступлю!
– Оса – не мой друг, мамочка! Оса – не мой друг.
Теплые (ничего нет теплее!) мамины губы касаются моей щеки.
– Если ты знаешь что-то, милый, можешь смело рассказать своей маме. И никто, никто не посмеет тебя обидеть.
Губы перемещаются к мочке уха, но они – уже не мамины. Да и не губы вовсе: слова-личинки, которые не спеша заползают мне в ухо. И шуршат там, и потрескивают, располагаясь поудобнее. Если ты знаешшшь… можешшшь… рассказаттть.
Я знаю, кто их послал.
И я ничего не скажу. Я не какой-нибудь слабак.
Но они шуршат и шуршат.
Вот если бы маленькая птичка-красноголовка, мой единственный дружок, вернулась ко мне! Она бы выклевала все личинки из головы – и как хорошо, как славно мы бы зажили!.. Но еще замечательнее, что одна лишь мысль о вечном враге – птице – до смерти пугает личинки.
Шороха больше нет.
– Ты вовсе не обязан что-то скрывать, солнышко. Во всяком случае, мне ты можешь довериться полностью.
15
Ладно, хорошо (узб.).