Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 28



Он прибыл пароходом из Бомбея и, сходя на берег в костюме и гриме под судорожные вздохи и радостные возгласы людей на пристани, приветствовал встречающих поклонами и взмахами руки. Камоинш заметил, что он сильно потеет от жары; по его шее и лбу сбегали ручейки черной краски для волос, которую ему постоянно приходилось вытирать.

– Как к вам обращаться? – вежливо краснея, спросил Камоинш при встрече гостя, который путешествовал с переводчиком.

– Без церемоний, товарищ, – ответил переводчик. – Никаких титулов! Просто Владимир Ильич.

Встречать вождя мирового пролетариата на пристани собралась порядочная толпа, и теперь Камоинш, открывая подготовленный заранее маленький спектакль, хлопнул в ладоши, и из зала ожидания вышли семь местных Лениных – все, как положено, с бородками. Выстроившись перед советским коллегой, они переминались с ноги на ногу и радушно ему улыбались; он в ответ разразился длинной тирадой на русском языке.

– Владимир Ильич спрашивает, как понимать это безобразие, – объяснил переводчик Камоиншу (толпа меж тем прибывала). – У них у всех темная кожа и вообще совершенно не тот вид. Этот высоковат, этот коротковат, этот толстоват, этот тонковат, этот хромоват, этот совсем лыс, а вон у того зубов нет.

– Мне было сообщено, – промямлил Камоинш упавшим голосом, – что допускается приспособить облик вождя к местным условиям.

Новый русскоязычный залп.

– Владимир Ильич считает, что это не приспособление, а пошлая карикатура, – сказал переводчик. – Оскорбительный выпад. Возмутительно! По меньшей мере у двоих перекосились бороды – на глазах у всей пролетарской массы! Будет доложено наверх. Не продолжать ни под каким видом!

У Камоинша вытянулось лицо; и тут, увидев, что он вот-вот расплачется, что все его планы рушатся, актеры – его кадры – взяли инициативу на себя; желая продемонстрировать, как хорошо у них отрепетированы роли, они встали в позы и начали декламировать. На малаялам, каннада, тулу, конкани, тамильском, телугу и английском они восславили революцию и потребовали немедленного изгнания кровососов-империалистов, свержения колониалистов и их наймитов, обобществления собственности, что должно было привести к перевыполнению планов по рису; пальцем протянутой правой руки каждый из них указывал в светлое будущее, мощно сжимая опущенную левую в кулак. Бороды из-за жары начали отклеиваться, по-вавилонски многоязычную речь уже слушала огромная толпа, в которой зародился, мало-помалу разросся и наконец неудержимо грянул издевательский хохот.

Владимир Ильич побагровел. Революционная брань изверглась у него изо рта и цепочкой кириллицы повисла в воздухе над его головой. Затем, повернувшись на сто восемьдесят градусов, он прошествовал назад по сходням и скрылся под палубой.

– Что он сказал? – спросил русского переводчика несчастный Камоинш.

– Страна ваша… – ответил тот. – Владимир Ильич со всей прямотой заявил, что он ее не переваривает.

Сквозь влажную пелену своей беды Камоинш увидел маленькую женщину, которая проталкивалась к нему в гуще гогочущих масс; это была горничная его жены Мария.



– Вы бы шли поскорей домой, господин, – пробился ее голос сквозь стену пролетарского смеха. – Ваша супруга вам подарила дочь!

После унижения в порту Камоинш отвернулся от коммунизма и стал повторять, что, как он убедился на горьком опыте, это учение не отвечает индийским условиям. Он сделался “конгрессвала”, сторонником Неру, и, держась на расстоянии, прошел вместе с движением его великий путь последовавших лет – на расстоянии в том смысле, что, хотя каждый день, жертвуя всем прочим, он посвящал делу независимости много часов, хотя без конца читал, говорил и писал на эту тему, при всем том он не принимал больше активного участия в событиях и не опубликовал ни строчки своих пламенных сочинений… Остановимся же на миг и задумаемся о моем деде с материнской стороны. Легче всего отмахнуться от него, обвинив в несерьезности, назвав мотыльком, дилетантом. Заигрывающий с марксизмом миллионер, робкая душонка, ниспровергатель, который мог гореть революционным огнем лишь в компании немногих друзей или в тиши собственного кабинета, за тайными писаниями, которых – видимо, боясь насмешек, подобных тем, что доконали Франсишку, – он так и не решился опубликовать; индийский патриот, чьи любимые поэты были сплошь англичане, атеист и рационалист, который мог внушить себе веру в призраков, человек, который мог от начала до конца с глубоким чувством произнести наизусть марвелловскую[16] “Каплю росы”:

Эпифания, чрезвычайно суровая и лишенная всякой снисходительности мать, раз и навсегда записала его в разряд дурачков, но я под влиянием более нежного отношения к нему Беллы и Ауроры дам иную оценку. Для меня в самой двойственности дедушки Камоинша заключена красота его души; эта готовность допустить сосуществование в самом себе противоречивых побуждений есть признак полноценной, изысканной человечности. Если бы вы, скажем, указали ему на несоответствие между его эгалитаристскими идеями и реальностями его олимпийского общественного положения, в ответ он бы только виновато улыбнулся и обезоруживающе пожал плечами. “Все должны жить хорошо, правда ведь? – часто повторял он. – Остров Кабрал для каждого, вот мой девиз”. И в его страстной любви к английской литературе, в его дружбе со многими английскими семьями Кочина наряду со столь же страстной убежденностью, что британскому правлению и княжеской власти должен быть положен конец, мне видится эта доброта, отделяющая грех от грешника, это историческое великодушие, которое поистине составляет одно из чудес Индии. Когда солнце империи закатилось, мы не кинулись убивать наших бывших хозяев, нет, мы обратили оружие друг на друга… но столь горькая мысль никогда бы не зародилась в голове Камоинша, который отшатывался от всякого зла, от “бесчеловечности”, как он выражался, за что даже любящая Белла упрекала его в наивности; и, к счастью или к несчастью для себя, он не дожил до пенджабской резни времен раздела страны. (Увы, он не дожил и до того, как после объявления независимости и объединения Кочина, Траванкура и Коллама в новый штат Керала там было избрано первое марксистское правительство на субконтиненте, – вот была бы ему награда за все несбывшиеся надежды!)

Впрочем, и он хлебнул немало смуты: семья полным ходом шла к катастрофическому конфликту, к так называемой “войне свойственников”, которая смела бы с лица земли любой не столь крупный дом и последствия которой для семейного благосостояния чувствовались на протяжении десяти лет.

Женщины теперь выдвигаются в центр моей маленькой сцены. Эпифания, Кармен, Белла и маленькая Аурора – они, а не мужчины, были конфликтующими сторонами; главной же возмутительницей спокойствия стала, конечно же, прабабушка Эпифания.

Она объявила войну в тот же день, как услышала завещание Франсишку; Кармен тогда была вызвана в ее спальню на военный совет.

– Мои сыновья – никчемные шалопаи, – заявила она, обмахиваясь веером. – Отныне мы, дамы, будем играть первую скрипку.

Себя она произвела в главнокомандующие, а Кармен, свою племянницу и одновременно невестку, сделала доверенным лицом и порученцем.

– Это ваш долг не только перед нашим домом, но и перед Менезишами. Не забывайте, что, если бы я над вами не сжалилась, вы сидели бы плесневели тут до второго пришествия.

Первым поручением Эпифании было то, о чем издревле пекутся монархи: Кармен должна зачать ребенка мужского пола, наследного принца, от имени которого будут править королевством любящие мать и бабка. Кармен, сознавая в горьком своем сокрушении, что уже этот приказ останется неисполненным, потупив глаза, пролепетала: “Конечно, тетушка Эпифания, ваша воля для меня закон”, – и выбежала из комнаты.

16

Эндрю Марвелл (1621–1678) – английский поэт.